— Ну и прекрасно! — обрадовался профессор. — Только вот что: диагноз будете писать — ничего такого не пишите. Пишите просто: астенический синдром.
Глава вторая. Вокруг одной точки
Читать нельзя. Даже двух-трех строчек нельзя прочесть. А если бы можно было прочесть, скажем, строчку, стоило бы это делать? Или это было бы пыткой? Прочитал одну строчку и жди следующего дня, чтобы прочитать другую. И не только жди, а держи ее еще все время в памяти. И совсем не потому, что ты хочешь это делать, что это тебе нужно, чтобы понять потом, о чем там было написано, а просто потому что ты не можешь этого не делать, потому что делать тебе больше нечего. И Ира читает. Одну строчку в день. Читает «Наш человек в Гаване». Каждая строчка так прекрасна, что ею можно заполнить целый день. И книга перестает быть книгой, она становится набором строчек, существующих отдельно, как отдельные книги.
Если бы можно было прочитать строчку и не думать о ней. И вообще ни о чем не думать. Ира хорошо помнит— когда она была здорова, она могла часами ни о чем не думать. Просто так сидеть и ни о чем не думать. На третьем курсе института, летом, когда она жила на даче и рисовала рачков, Ира выходила на террасу, садилась на ступеньки и часами, уставившись в одну точку, ни о чем не думала. Ира очень хорошо помнит: на террасе жарко, даже душно и все время жужжат мухи. Вероятно, Ира тогда не просто ни о чем не думала. Она, наверное, думала, но мысли приходили и уходили незаметно. Ира думала и не тратила на это никаких усилий. Она не замечала, что думает. А замечала только, что жужжат мухи. Как приятно вспомнить теперь это жужжание. Зажужжала бы сейчас муха — и, может быть, теплее стало.
Радио нет. Радио можно включить на секунду и тут же выключить. Потом еще раз на секунду и опять выключить. Но радио нет. Это новая квартира, и, чтобы здесь провести радио, должны долго стучать, и Ира должна слушать этот стук. Никому не приходит в голову принести ей приемник. Не насовсем, а так, чтоб постоял, пока она больна. Ира уверена, что другому этих приемников натаскали бы десятки штук. И потом говорили бы друг другу: «Приемник принес, музыку послушать — все-таки развлечение». И этот человек, которому бы эти приемники натаскали, рассказывал бы, что он слышал по радио вчера, а что — позавчера.
Ира же от того, кто, по ее предположениям, мог принести ей приемник, должна была всячески скрывать свое желание иметь этот приемник, потому что она могла слушать радио только секунды. А раз так, то его бы стали слушать другие. И тогда бы Ира не смогла существовать, потому что ей нужна была полная тишина.
Конечно, если бы она могла слушать, то все было бы куда проще. К ней приходили бы гости, и она бы говорила «читайте». И ей бы читали, как читают маленьким детям или слепым. Но Ира не могла сказать — «читайте». Потому что она знала, что уже через несколько секунд она должна будет сказать «хватит». И это покажется очень странным тому, кого она заставит читать. И если даже это будет не ее папа, которого она не может заставить читать, хотя бы потому, что он не заходит к ней в комнату, если это будет даже обыкновенный доброжелатель, то и он удивится, когда Ира вдруг скажет — «хватит» после того как она только что сказала «читайте». А странного в Ирином поведении и так достаточно. И поэтому Ира предпочитает лежать одна и ни с кем не разговаривать. Конечно, она могла бы чуть-чуть поговорить с кем-нибудь, и она бы это сделала, если бы точно знала, что до тех пор, пока она снова не сможет слушать, ее не заставят слушать. А заставят ее потом слушать просто потому, что не могут же все замолчать. А из кухни все слышно. И если бы на кухне жил даже не папа, который, если бы и мог молчать, не стал бы этого делать, чтобы не потакать Ире, а просто кто-то другой, то и тогда Ира не могла быть уверена, что он вдруг не заговорит, когда Ира не в состоянии уже будет выдержать ни одного звучащего слова.
А если бы Ира могла говорить. Разве было бы все так, как сейчас? Если бы Ира могла говорить, она прежде всего высмеяла бы свою болезнь. Она смеялась бы над тем, что ходит в шапках или что не может дышать свежим воздухом. И тогда этого бы ей никто не говорил, потому что это было бы уже сказано. А раз это уже сказано и даже уже высмеяно, то никто бы этого больше и не говорил. А Ире это очень важно, чтобы никто не говорил о том, чего она все равно не в силах изменить. И если бы она могла говорить, она бы не дрожала при одном упоминании о враче, все равно каком, главное, что это был врач, потому что врачей у Иры было много, и каждый делал назначения, от которых Ире становилось все хуже. Если бы Ира могла говорить, она бы высмеяла всех врачей и всех людей, которые у этих врачей лечатся и им верят.