За дверью раздался шум. Фауст, увлеченный спором с самим собой, не обратил на это никакого внимания.
– Эта безумная погоня за знаниями хороша, когда тебе нет еще тридцати и о смертном своем уделе ты имеешь лишь самые общие представления. В юности я грезил о нераскрытых тайнах. Я мечтал постичь высшую, божественную премудрость, известную лишь гордым духам и ангелам, чтобы утолить ею ненасытный голод своего сердца. Немало воды утекло с тех пор, и в волосах у меня прибавилась не одна седая прядь. И что я вижу, оглядываясь на свой долгий, нелегкий путь? Я стою у того самого порога, с которого сошел, и все та же старая исхоженная дорога виднеется сквозь туман, хотя башмаки мои изрядно стоптались. Все тот же сердечный голод мучает меня – он не утолен, но, напротив, возрос тысячекратно.
И что за радость получаю я, гоняясь за призраком, за ускользающей тенью Истины? Увы, рассуждая здраво, я говорю: чего бы только не отдал я за то, чтобы вновь обрести здоровый цвет лица, молодую силу и бодрость духа! Я сижу в своей каморке и питаюсь жидкой овсяной кашей – единственной пищей, которую принимает мой испорченный желудок, – в то время как жизнь кипит за окнами моей мрачной кельи; купцы и ремесленники, горожане и сельский люд – все очертя голову бросаются в ее безумный вихрь, и каждый спешит взять от нее как можно больше! И что мне делать с мертвым грузом моих знаний, которые я накопил за десятилетия упорного труда, роясь в древних рукописях, словно жук в навозной куче? Неужели я потратил свои лучшие годы на то, чтобы в конце концов заменить собою огромный книжный шкаф с пыльными фолиантами? И это моя конечная цель? И это все, чего я достиг? Если цена пустого, вздорного старого хлама – моя жизнь, то до чего же убогим и жалким должно показаться мое существование тому, кто посмотрит на него со стороны! Не лучше ли сразу покончить с собой? Вот этим тонким и острым кинжалом…
И Фауст взял в руки изящный стилет – подарок друга, ученика великого Николя Фламеля, ныне покоящегося на парижском кладбище при церкви Сен-Жак-ля-Бушери. Поднеся кинжал поближе к огню, он долго любовался игрой света на холодной и ясной стали. Пристально глядя на клинок, он задумчиво произнес:
– Неужели напрасно проникал я в тайны кальцинирования и сублимации, конденсации и кристаллизации? Что толку в мастерстве, если мое внутреннее «я», Фауст гомункулус, бессмертный дух, заключенный в бренную земную оболочку, томится и страдает, скорбя о своем жалком жребии? Что пользы в мудрости, если твой разум, жаждущий просветления, обречен вечно блуждать во тьме, подобно кораблю без руля и без ветрил, плывущему неизвестно куда по воле ветра и волн? Может быть, лучше прервать этот тяжелый и мрачный сон одним ударом? Вонзить лезвие в живот и резко рвануть кинжал вверх, чтобы распороть тело до самой груди… Так поступали жители чудесного восточного острова, о котором я грезил, – величественные, гордые мужи в пышных и ярких одеяниях…
Вертя стилет в руках, он не спускал глаз с блестящего клинка. Пламя свечей трепетало, и тени плясали на стенах. В этой живой игре света и теней лицо мраморного бюста казалось строгим и осуждающим – древний мудрец явно не одобрял того, что услыхал сейчас от своего младшего коллеги. Стояла глубокая тишина, нарушаемая лишь еле слышным потрескиванием свечек. И в этой тишине вдруг громко и отчетливо раздался звук, прилетевший откуда-то издалека. Звон церковных колоколов.
Фауст вздрогнул, словно внезапно пробудившись от глубокой дремы. Он вспомнил, что сегодня воскресенье, праздник Пасхи.
Его мрачные мысли развеялись столь же быстро, как и возникли. Он подошел к окну и приподнял тяжелые занавеси.
– Видно, я надышался парами ртути, – сказал он вслух, обращаясь к самому себе. – Нужно соблюдать осторожность, ведь Великое Дело таит в себе двоякую опасность для исследователя: с одной стороны, всегда возможна неудача, с другой – слишком быстрый успех нередко влечет за собой головокружение. Мне же лучше бы сейчас выйти на свежий воздух – благо утро теплое и солнечное, и молодая трава уже поднялась на лужайках – да выпить кружку пива в ближайшей таверне. Я чувствую, что мой желудок примет даже пару жареных колбасок, которые обычно подают к пиву… Да, несомненно, пары металлов из перегонного куба вступили в сложное взаимодействие с флюидами моего мозга, породив столь странные фантазии… Прочь! Немедленно вон из комнаты, чтобы рассеять их.
С этими словами Фауст накинул на плечи свой плащ, подбитый мехом горностая, и, проверив, на месте ли его бумажник, направился ко входной двери – двери в ту бурлящую, кипучую жизнь, про которую ученый доктор Фауст только что говорил в своей пространной речи. Эта жизнь уже приготовила ему много разных чудес и неожиданностей, которые даже столь искушенный в тайных науках алхимик не мог предугадать.
Глава 3
Колокола всех краковских церквей звонили свое «Te Deum»{2}. Фауст шел по Малой улице Казимира прочь от Флориановой Заставы, направляясь к широкой рыночной площади. Прислушиваясь к дружному хору колоколов, каждый из которых имел свой неповторимый тембр, он различал их на слух: колокол женского монастыря На-Могиле пел нежным, ангельским голоском; у Св. Венцеслава был чистый серебряный тенор, у Св. Станислава – звучный раскатистый баритон, а у Собора Богоматери – низкий и густой рокочущий бас, резко выделяющийся из общего многоголосья.
Было великолепное, ясное весеннее утро. Казалось, лучи солнца проникали в каждую щель, в каждый узкий и темный переулок Старого Города, покрывая позолотой высокие крыши и остроконечные готические шпили. По небу плыли легкие кучевые облака – точь-в-точь такие, на которых художники прошлых времен часто изображали херувимов и другие аллегорические фигуры. Столь прекрасная погода могла поднять настроение даже самому мрачному из алхимиков, и у почтенного доктора разгладились морщинки между бровей. Он выбрал самый короткий путь до рыночной площади, свернув в кривой и узкий зловонный переулок, прозванный Тропой Дьявола. Тесно прижавшиеся друг к другу дома напоминали пузатых толстяков – каждый стремился раскинуться попросторнее, вылезая на узкую мостовую. Два человека, встретившись в этом переулке, едва смогли бы разойтись. Крутые крыши нависали над верхними этажами каменных построек, почти соприкасаясь друг с другом, и потому даже в солнечные, ясные дни переулок оставался темным, сырым и мрачным. Не пройдя и двух десятков шагов по скользкой мостовой, Фауст начал жалеть о том, что не пошел другой, более длинной дорогой. Конечно, он потратил бы лишнюю четверть часа, добираясь до рынка; но, в конце концов, что значит какая-то четверть часа для философа и алхимика?