«…вальяжно лежать на моем диване, укрываться моим пледом, курить, стряхивать пепел на пол, выживать из нашего с Витей жилья — все равно как в сказке про лубяную и ледяную избушки!..» Обессилев, жена замолчала. Агни давно не возражала ей. В образовавшейся паузе она негромко заметила: «Может быть, вы не поняли? Я пришла, чтобы порвать совсем. Сам он никак не может поставить точку. А с меня хватит. И вашей ненависти, и его „любви“». После этого случилось такое, отчего Агни похолодела: низко растущие надо лбом, жестко-курчавые волосы жены шевельнулись. Рука, держащая у рта сигарету, ходила ходуном. С тонким стоном-мычанием она рванулась к сидящему напротив Колееву и принялась ворошить черно-седые пряди, крепко-крепко прижимая голову к своему животу…
Они были женаты четыре года. А знакомы добрую четверть века. Со времен короткого романа двух первокурсников престижного вуза: только-только начинающего блистать барда и некрасивой, но очень общительной комсомольской активистки. С тех пор у Колеева было много женщин, незаурядных, как и он сам: ярко красивых либо раскованно умных, фило-логинь, диссиденток, антропософок. Они сменяли друг друга быстро — год, максимум два держались подле него. Летели, как на огонь, на двойной ореол излучений — обаяния и таланта, на моцартовскую беспечность, на звуки дудочки, праздничные и легкие, — и отшатывались, обожженные, разочарованные. Правда, не насовсем — преодолеть поле его тяготения мало кому под силу — кружились около, переместившись на иные орбиты: дружеские, приятельские, уныло-зависимые — кому как везло. Агни видела всех, кроме одной, вышедшей замуж за границу. Со свойственной каждой периодичностью они появлялись в его доме, приходили на вечера. Друг с другом «сестры по счастью» предпочитали не общаться, ограничиваясь приветствием и одалживанием сигарет.
Личная жизнь его будущей окончательной жены была столь же бурной, но без колеевского блеска и грации. Комсомольскую активность сменила активность христианско-просветительская. Ни та ни другая не принесли ощущения полноты жизни. Семейный очаг ломался, словно соты, слепленные из некачественного воска. Романы вспыхивали часто, но ни один не разгорался устойчивым пламенем — все кандидаты в мужья и мужья уходили. Часто, будучи истинно интеллигентными, без объяснения причин, Каждый раз, когда исчезал без звонка и письма очередной возлюбленный, у нее оставалась надежда, что он умер. «Жив». «Сволочь». Два этих открытия, спустя какой-то срок, опаляли одновременно… Сына с годовалого возраста растила бабушка, называемая им мамой…
В безблагодатной стране выпало ей родиться. В безблагодатном городе: под холодным, низко нависшим, сырым небом. В безблагодатной телесной одежке. Тройную эту безблагодатность она несла в себе, почти не жалуясь, под прикрытием иронии, с судорогой улыбки.
С Колеевым они практически не расставались со студенческих лет.
Она оказывалась рядом каждый раз, как он оставался один, брошенный очередной не выдержавшей возлюбленной. Посуда после многочисленных гостей незаметно оказывалась вымытой, в доме поселялись подобие уюта и внимательные, готовые к душевному диалогу, глаза. Беседы, погрязнувшие в цитатах. Шелест страниц и платьев. Ночная изощренность, почерпнутая из ксероксной Кама-сутры… Затем на горизонте появлялась очередная избранница, и она тактично отступала в тень. «Уступала», — как с благородной сдержанностью определяла спустя годы. «Знаете, я ведь его Алле уступила. Мы тогда с ним, как, наверное, и всю жизнь, при многочисленных наших браках и романах, — очень потянулись друг к другу. И оба были свободны. Мы сидели у него, и пришла Алла. Несчастная и понуренная. И за весь вечер не произнесла ни слова. Потом посмотрела на меня, и я поняла по ее взгляду, что такое бедняк, у которого отнимают последнего ягненка. И я ушла. Потом мы с ним очень жалели об этом».
Двадцать лет мудрого терпения были вознаграждены: прирученный ею, постаревший, уставший от череды страстей, Колеев осознал наконец преимущества физического и душевного комфорта, в который она научилась погружать его подле себя, и они сочетались законным браком.
При отсутствии других талантов она воспитала в себе один, великий, — быть средой для любимого человека. Уютным домом, в котором расслабляешься, возвратясь из ярких, но утомительных путешествий. Теплой водой ванны, снимающей усталость, обволакивающей со всех сторон. Слушателем. Рабом. Матерью. Она способна была после каждого из его предательств начинать все с нуля, как ни в чем не бывало, с энтузиазмом незамутненной преданности, словно душа ее предельно амортизирована и упруга.
Исподволь найден был компонент, скрепивший соты супружеской жизни. То была взаимная ложь. Правила игры, негласно соблюдающиеся обоими. Тонкая ложь, неоднозначная, теплая, гармонично вплетающаяся в истинные движения души и тела.
«…Мы так проникли с тобой друг в друга за эти годы, так переплелись, влились, сжились, что даже слова излишни. У нас одна кровь, один воздух в легких. Основная составляющая нашей любви не страсть, но нежность. „Настоящую нежность не спутаешь ни с чем, и она тиха“. Как тихо нам с тобой друг с другом… Ты брат мой, и мой возлюбленный, и мой отец, и мой сын. Наше родство, тепло, кровная близость окупают все, все тяжелые и болевые минуты, все испытания… Другие — это другое. Другие, должно быть, необходимы порой для жадной, неугомонной твоей натуры, для одиссейского склада странника по лицам и судьбам, это необходимая „вдохновляющая“ пища, хоть подчас и дурно пахнущая, сомнительного свойства. Другие — это чужое. Чужеродное. Преходящее. Храни и береги тебя Господь от их злобы и притязаний…»
«Другой» в данном контексте была Агни. Ворвавшаяся, хищная, моложе ее на двенадцать лет, невероятно высокомерная, грозящая взорвать таким трудом и двадцатилетней выдержкой выстроенный мир.
Вся сочность и образность натренированного языка были мобилизованы для уничтожения самозванки и младенца в ее чреве: Колееву еженощно втолковывалось (днем они почти никогда не были наедине из-за обилия гостей и поклонников), с каким исчадием его угораздило связаться, в какую грязь оступиться.
И младенец — несчастная ловушка, попытка привязать, петля из плоти и жалости, — младенец этот не его. Биологически — да, его гены, но даже его гены в сочетании с этим низким телом способны призвать к жизни лишь не стоящее жизни существо. Забыть, забыть, как дурной сон!..
То, что Агни противилась уничтожению, как-то боролась за себя и младенца — не делала аборт, не травилась, не стихла бесследно в одной из психиатрических клиник, — довело степень ненависти и уязвленной боли до апогея.
Многолетний, медленно вызревающий перитонит взорвался.
Бросившись к Агни, она бросилась на всех обижавших, предававших, унижавших ее в несуразной, неполучившейся жизни, бросилась на саму жизнь, колченогую судьбу, на Колеева, блистательного предателя (на которого в реальности бросаться нельзя, но лишь понимать и ласкать, ворошить с лютой нежностью волосы, сгорая, желая ему смерти. Ей — смерти. Себе — вечного обморока. Миру — ядерного гриба)… Хрустнувшие под непомерным грузом позвонки духа. Тяжело осевшая на пол женщина. Шевелящиеся от кромешного ужаса волосы надо лбом.
Год назад, когда все у них только начиналось на зеленом диване «Юлия», Колеев проникновенным ночным шепотом рассказывал, какая тяжелая жизнь была у его жены, как ее предавали все, вплоть до родной матери, как страшно ему оказаться в числе палачей, как она добра…