В сущности, то было просто лицо женщины, которую никто никогда не любил просто так, за то, что она есть. Которой приходилось затрачивать немалые усилия, вершить ежечасный труд, чтобы стать кому-то необходимой, услышать слова благодарности и нежности. Ежечасный труд, окостенение воли — запечатлелись, застыли в теплой глине лицевых мышц.
«И эту женщину Колеев целует, называет родной?..»
«И с таким выражением лица можно быть необыкновенно доброй?..»
«О, Господи…»
Было ясно, что ничего не получится.
Глядя на нее в последний раз, в последний свой визит — разоренная кухня, осколки посуды, исковерканный телефон, — Агни уже не удивлялась, как может Колеев целовать это лицо. Почему бы и нет? Ведь у них «единая кровеносная система».
Низость его и грязь, как из сосуда в сосуд, переливаются, заполняют ее, и наоборот. («Да ладно тебе! — тут же осадила сама себя Агни. — Несчастнейшая, съеденная и переваренная женщина». Но инерция ревности требовала новых, все более язвящих сравнений, и пенилась, и не желала стихать…)
Узы ревности — все равно что кровные. Они породнились с ней, с женой (хоть и не так, как в бредовых ее мечтаниях), и оттого Агни все говорит, говорит с ней мысленно. Пытается укорить, уколоть, открыть глаза, оправдаться. Сестра… (Грезящая о смерти ее и младенца. Сестра. Сошедшая с ума, упавшая на пол.)
А как много могла бы Агни рассказать ей о муже!.. Пусть они знакомы двадцать пять лет, а она только год, — она знает больше. Точнее, он раскрылся ей до самых глубоких, самых исподних бездн.
Впрочем, нет, это ведь только кажется, что низость человеческая небезгранична, что есть какое-то дно, предел, нащупанная, наконец, впотьмах совесть… Предела нет. Погружаешься все ниже и ниже, бесконечно летишь во тьме — Агни испытала это. С Колеевым она постигла все формы предательств и не могла сказать: вот это последнее, всё, наконец-то опора…
Но разве жена не знает?.. И знает, и не знает. Во многом знании много печали — к чему ей лишняя?..
Агни рассказала бы ей, как она боролась за него. Все те полгода, с тех пор как прекрасный лик оказался личиной оборотня, она пыталась пробудить, докричаться до человеческого (божеского) в нем.
Странные то были диалоги. Два месяца почти не встающая с постели, с младенцем во чреве, крохотным, но уже купающимся в ее боли, она не говорила — вещала глухо-надменным голосом, словно угрюмый, простивший, познавший все труп. (Словно тень отца Гамлета, пришедшая не к сыну, а к Клавдию, чтобы втолковать ему, что убивать людей некрасиво.)
После приступов «любви» случались минуты, когда они подолгу лежали, обнявшись. Тесные-тесные, долгие, светлые объятия. Вызванные не телом, Тогда чем?.. Разве можно тянуться душой к существу, проклятому тобой? В такие минуты Агни казалось, что она несет в руках, прижимая к груди, его душу. Подобно Беатриче, несущей по раю маленького Данте. Беззащитная, слепая, заблудшая, вверенная ей душа. Душа-дитя. Спеленутый младенец. Которого обязательно надо вынести к свету.
Душа Колеева — фантастическая субстанция. Существует ли она? Все существующее можно понять.
Он оставался таким же лучезарным, безмятежным, вдохновенным. В то время как возле него сходили с ума, болели, закручивались в темных вихрях. Гибли.
Сатана, определила для себя Агни, — это абсолютное обаяние.
Да нет, какой же он сатана, — возразил Митя. — Обыкновенный мужик, запутавшийся с двумя бабами. Так бывает, я по себе знаю, когда ни ту, ни другую терять не хочется.
— Ты тупица, — устало констатировала Агни. — Два часа я тебе объясняю, и все зря. Лучше бы я говорила сама с собой.
— С собой ты еще наговоришься. Хорошо, что ты пришла ко мне.
— Кой черт, хорошо! Если ты мне не веришь.
— Верю.
С Митей они были знакомы сто лет.
Еще со времен социальной борьбы, еженедельных сборов «на группе», коллективных подписей, обсуждений до хрипоты…
Тупицей он не был, скорее был умницей, но Агни рассудок его часто казался нерасторопным, не поспевающим за ее причудливыми озарениями и проектами. Но зато можно было — что она проделывала не раз — в особо пасмурные минуты уткнуться лицом в отворот его махрового халата и просить, чтобы он пристукнул ее чем-нибудь, по дружбе, ибо надоело… устала… не осилить. Митя гладил ее по голове, утирал полой халата влагу с лица, просил подождать уходить, еще немножечко подождать, ибо пока что она ему нужна. Если было совсем тяжело, так что и слез не было, Митя вытаскивал заначку, ампулу с морфием, и всаживал ей выше локтя дозу или две. Морфий не действовал. Агни обижалась и упрекала, что он вкатил ей дистиллированную воду, а морфий приберег для себя, и Митя подводил ее к зеркалу, показывал суженные в точку зрачки и на вопрос: «Ну хоть что-то на меня подействует?! Ни алкоголь давно не берет, ни морфий — но что?!..», отвечал: «Поленом по голове подействует», и заставлял затихнуть, заснуть, заводил старинную лютневую музыку…
За последние годы Митя сильно потолстел. Он почти не выходил из дома. Потихоньку спивался, проматывая оставшееся от отца наследство. Со скуки покупал множество причудливых, абсолютно не нужных ему вещей: аквариум с подсветкой (но без рыб), гербарий под стеклом, микроскоп, копии индийских эротических барельефов, посмертные маски великих людей. В его огромной, почти круглой комнате с тремя окнами было тесно от купленного хлама, светло от отсутствия мебели и пушисто от пыли.
К приходу Агни Митя облачался в махровый халат. Вообще же ходил безо всего. Он говорил, что находит в наготе почти мистическое наслаждение. Особенно в сочетании со старинной музыкой. «Попробуй — такое возникает ощущение собственной нерукотворности… Сняты все маски, я остаюсь такой, какой есть. Немножечко зверь, немножечко Бог… Наша жизнь настолько мусорна и нелепа, что обнаженность чего бы то ни было — спасение. Облегчение. Смертный грех — скрывать и коверкать одеждой свою основу».
Когда Агни утыкалась в отвороты его халата, ей становилось тепло. Словно с головой уходила в мягкую шерсть. «Обезьянья шерстка». Объясняла: с новорожденными шимпанзе проводили эксперимент — вместо мамы подсовывали на выбор проволочный каркас с бутылочкой молока и соской, каркас, подогреваемый электричеством, и каркас, обтянутый мягкой шерсткой. (Сведения, почерпнутые из лекций по зоопсихологии во время давней ее учебы в Антропологическом лицее.) Детеныши выбирали шерстку.
Митя не обижался такому уподоблению. Может, ленился искать обидные смыслы: не пища, не обогрев, а лишь имитация мохнатого материнского живота… Когда Агни долго не появлялась, посылал ей записки вроде: «Мой милый детеныш! Твоему папе-обезьяну чтой-то хреново. Появись!»
Несколько лет назад Митя славился голодовками протеста. Мог продержаться от десяти до сорока дней.
Любил сочинять эпитафии погибшим друзьям и собственноручно выбивать их на могильных плитах.
Года два назад он постепенно отошел от всякой деятельности и заключил себя в четырех стенах. Несколько старых друзей. Алкоголь. Музыка. «Я понял: есть два пути. Или спиться, или уйти в монастырь». О причинах, приведших его к такому выводу, Митя говорить не любил. «Уйди в монастырь, раз так! — потребовала Агни. — У меня отец был алкоголиком, я знаю, что это такое. Уходи скорей — потом уже не сможешь». «К этому я еще не готов».
Правда, около месяца он пробыл послушником в одном из монастырей, но вернулся.
— Ты просто пошел на попятный, — сказала Агни. — Сейчас скажешь, что передумал, и сулему делать не будешь.
— У меня нет необходимых реактивов.
— Скажи, какие нужно, и я куплю.
— В магазине их тоже нет.
— Врешь.
Агни нагнулась к груде коробок, загромождавших комнату, порылась и вытащила одну из них с надписью «Юный химик».
— …Мне бы твои познания в химии, я бы тебя не просила.