— Сюда? — и без стука вошла в комнату.
Я двинулась следом, намереваясь ни на минуту не оставлять их вдвоем.
Папа по-прежнему дремал. Она заглянула ему в лицо — он лежал на боку, отвернувшись к стенке,— чуточку улыбнулась. Не губами, одними глазами. И папа мгновенно проснулся.
— Тоня! — обрадовался он и сел.
Она положила ему ладонь на лоб, и папа послушно лег, только позу переменил — повернулся к ней лицом. Смотрел на нее, и улыбался, и смущенно запахивал на груди куртку пижамы.
— Жар,— не отнимая ладони от его лба, озабоченно сказала та, которую он назвал Тоней.
Придвинула стул, поставила возле него на пол большую, наполненную чем-то сумку, села.
— Похудел. Очень. Наверно, ничего не ешь? —Ничуть не стесняясь меня, она назвала его на «ты»!
— Не могу,— ответил папа.— Глотать совсем не могу.
— Ну-ка, покажи горло.
Папа раскрыл рот. Тоня заглянула в горло, покачала головой.
— Основательно! Но есть надо,— нагнулась, достала из сумки бутылку молока и обратилась ко мне: — Вскипяти, Рута. Начнем лечить.
Я взяла бутылку и вышла на кухню. Конечно, сейчас они начнут целоваться. Как бы не так! Поставила кастрюльку с молоком на газ, на цыпочках подошла к двери и рывком отворила ее.
Тоня стояла у стола, разглядывала мою штопку.
— Пустое дело, Рута,— сочувственно сказала она.— Видишь, все выносилось, протерлось.— Тоня чуточку потянула рукав, и на нем снова появилась дырка.— Что бы тут приспособить? — Тоня задумалась и потерла указательным пальцем переносицу.
— Новое надо «приспособить», вот и все,— со вздохом сказал папа.— Оно и узко уже ей и коротковато…
— Рута, молоко! — закричала из кухни Скайдрите. Мы выскочили с Тоней вместе.
— Ничего, не беда. Бывает,— успокаивала меня Тоня, быстро вытирая плитку.— Давай чашку. Побольше которая.
Я подала ей большую красную с белыми горошинами папину чашку. Тоня налила ее до краев.
— Ему не выпить столько,— мрачно предсказала я.
— Вы-ыпьет! — пропела Тоня.— Теперь соды надо.
Я слазила в шкафчик и вытащила начатую пачку стиральной соды.
— Да нет же,— рассмеялась Тоня.— Питьевую надо.
Скайдрите, без дела болтавшаяся на кухне, подала ей коробочку.
— Превосходно,— размешивая в чашке соду, сказала Тоня.— Пить немедленно, пока горячее.
Папа морщился, делал вид, что сердится. Тоня покрикивала на него:
— Пей! Нечего, нечего морщиться. Пей, пока горячее.
— Знаешь, становится легче,— между двумя глотками обрадованно и удивленно сказал папа.
— Еще бы! Знаем, чем лечить!
Папа допил молоко и с удовлетворенным видом откинулся на подушку.
— Теперь надо завязать горло чем-нибудь теплым.
— В шкафу, на полке, поищите…
Мне без стула до этой полки не добраться. Тоня подошла, поднялась на цыпочки и стала перебирать наваленные в беспорядке вещи. Нашла и перебросила через плечо старенькую белую пуховую косынку. Потом она мельком оглядела то, что висит в шкафу. Провела рукой по синему шерстяному маминому платью.
«Вот оно, начинается!» — подумала я и вся сжалась.
— Мамино, да? — тихо спросила Тоня.
Я не могла отвечать. Я видела только ее руку — белую, полную, чуть пониже локтя плотно схваченную манжетом. Руку, все еще трогающую мамино платье.
Рука сняла платье вместе с плечиками. Не успела я опомниться, как Тоня приложила платье ко мне. Как-то особенно, оценивающе взглянула и на меня и на платье.
— Широковато. Длинно. Но переделать можно,— деловито сказала она.— Хочешь, переделаю?
— Соглашайся, Рута! — с деланным оживлением прохрипел папа.— Немедленно соглашайся. Тоня — художник-модельер.
Я молчала, видела только ее руку, касающуюся платья.
— Конечно, я понимаю,— очень мягко начала Тоня,— мамина память. Но оно висит в шкафу, и ты о нем не помнишь. А так ты будешь каждый день носить его и вспоминать свою маму. Каждый день будешь вспоминать.— И она встряхнула платье.— Будь твоя мама жива, она сама отдала бы его тебе теперь, когда ты уже большая…
Давно не вспоминала я маму так живо, так больно. Складки платья, казалось, еще хранили тепло ее тела.
Тоня протянула руку к шкафу, чтоб повесить платье. Я схватила ее за плечо. Говорить я не могла. Тоня вопросительно глянула мне в глаза, спросила негромко:
— Переделать?
Я кивнула и убежала на кухню, плакать. Не заговори она со мной так просто, так душевно о маме — я ни за что не дала бы снять с вешалки платье. Вспомнилось, как та, «рыжая», на второй день после похорон стала обрывать каждого, кто заговаривал о маме: «Мертвый, в гробе мирно спи, жизнью пользуйся, живущий. Чем скорее они ее забудут, тем лучше».