А Славкины глаза будто гипнотизировали. Потом он засмеялся — ух, какой злой был этот смех! Шагнул ко мне, схватил за плечи:
— Ну, хочешь со мной гулять? Только знай заранее: никогда на тебе не женюсь. Землю буду есть, а не женюсь. Ясно?
Куда уж яснее! Я отступила к дверям.
— Сдрейфила?—язвительно спросил Славка.— Ишь ты, любит она, скажи на милость! — И он крупными шагами обошел меня, будто это была не я, а стол или стул. Рванул дверь…
Спокойная, дружная песня вырвалась на балкон. «Как они могут петь в такую минуту?» — подумала я.
Дверь захлопнулась, зазвенели в ней стекла. Я осталась одна.
Вот как ты кончилась, моя любовь! Вот чем ты кончилась!
Перебирала в памяти Славкины слова и ужасалась их смыслу. И это тот самый Славка, который полгорода обегал, чтоб принести мне мимозу. Тот Славка, что грел мои озябшие руки в своих теплых ладонях! Застегивал на мне стеганку!
Как же это? Почему? За что?
Снова раскрылась дверь. Теперь не песня, а один баян слышен. Вальс. Дверь закрылась. За спиной я слышала чье-то дыхание. Ждала: сейчас Славка подойдет, скажет тихо, с придыханием, как только он один и умеет:
— Прости, Рута, маленькая…
Но это был вовсе не Славка, а Лаймон.
— Рута? — изумился он. — Я думал, ты ушла. Господи, совсем раздетая. С ума сошла! — Он сбросил пиджак, накинул его мне на плечи. Теплый, согретый его телом пиджак.
— Устала? — мягко спросил он. — Ты много пила… А там шум, жарища. Знаешь, давай удерем, пройдемся, а?
Единственное, чего мне хотелось, — уйти, никого не видеть. Главное, не видеть Славку. И я согласилась:
— Пойдем.
В красный уголок вошли вместе. Пиджак Лаймона по-прежнему был на моих плечах. Столы оказались сдвинутыми в сторону, и все танцевали. И Славка танцевал. С Расмой. Она сегодня как-то удивительно причесалась. Волосы крупными волнами падали на плечи. И каждый волосок блестел. Славка ловко вел ее в толпе.
Расма смотрела на него влюбленными, добрыми и потому странными глазами.
Она увидела меня — мы встретились с нею взглядами. И она нарочно, конечно же, нарочно, прислонилась виском к Славкиному плечу.
Они, танцуя, повернулись.
Теперь увидел меня и Славка. Прищурился, тряхнул волосами. Какие красивые, какие серебряные они были!
Мы с Лаймоном оделись, вышли. Ночь стояла морозная, тихая. Льдинки похрустывали под ногами. Лаймон ничего не говорил. И я была ему благодарна за это.
— Пойдем завтра на концерт? — после долгого молчания спросил Лаймон.— Ты любишь серьезную музыку? Московский пианист играет.— И он назвал имя.— Пойдем?
Я не ответила, и Лаймон промолчал тоже.
Долго бродили по пустынным, непривычно тихим улицам. Вышли к новому вокзалу. Отделенный от нас просторной, совсем пустой площадью, он мягко светился в ночи. Светился, словно большой драгоценный камень. Есть такие камни — я не помню, как они называются,— которые сами собой светятся изнутри. Новый вокзал казался мне по вечерам похожим на такой камень.
Очень не люблю мертвенный свет люминесцентных ламп. Не тут, на вокзале, наверно, он и создавал это, словно идущее откуда-то из глубины, таинственное свечение. В поздний этот час лишние лампы были погашены. Неяркий свет был то красноватым, то голубым — от белого мрамора стен,— то желтоватым. Если чуточку изменить положение, шагнуть в сторону — в эту мягкую, приглушенную гамму вливались еще золотисто-оранжевый, зеленовато-голубой цвета.
Мы долго любовались ночным вокзалом.
— Вот что способны сделать человеческие руки!— шепнул Лаймон.
— Да.— Я тоже отвечала шепотом. Мы словно боялись, что голоса наши разрушат волшебное свечение огромного здания.— А ты говоришь, плохо быть строителем!
— Я так не говорю,— поправил меня Лаймон.— Я говорю, что для девушки — это трудно.
— А для тебя?
— Я? Я мечтал о другом. Сделать проект вот такого здания…
И Лаймон вдруг начал рассказывать о себе. Так я узнала, что он живет один в большой квартире.
Его отец и мать — моряки. Отец — капитан дальнего плавания, а мать — радистка на этом же судне. Раньше Лаймон жил с бабушкой. В прошлом году она умерла, и теперь Лаймон совсем один.
— Иногда так не хочется идти домой,— невесело закончил Лаймон.
Я подумала, что теперь я тоже буду очень одинока. С сегодняшнего дня не будет больше в нашей комнате Ганнули. Все понимающей, доброй, хозяйственной Ганнули. Никто не одернет Расму, когда она будет придираться ко мне.
Лаймон все говорил, говорил. Мне представлялась пустая, гулкая, почему-то обязательно с высокими лепными потолками квартира. И становилось жалко Лаймона.