Хасан изнывает от желания забыться, раствориться, исчезнуть в лазоревости пастушков, в орлах, парящих в небе, в скольжении тугих змеиных колец среди камней. И — в Салихе.
Какой-то шорох, непонятный шум донесся извне. Отец насторожился. Рука с ложкой застыла на полпути. Он бросил быстрый взгляд на мать. Та опустила голову. Хасан следил за ними обоими. Но вот рука отца ожила, поднесла ложку ко рту. Шум становился все отчетливей, И вдруг воцарилась тишина. Был поздний вечер. Семья — отец, мать и он, Хасан, — собралась вокруг расстеленной на полу скатерти, уставленной едою: тарханой[2], жареной курятиной, пловом из пшеничной крупы. Запах того плова, жирного, лоснящегося, Хасан до сих пор не может забыть.
За окном сверкнул огонек и мгновенно исчез, опять сверкнул. Голоса пуль зазвучали значительно позже — так впоследствии казалось Хасану. Пули наполнили дом своими взвизгиваниями. Мать, отца, стол — все заволокло дымом. Отец застонал и — подавился стоном. Пронзительно вскрикнула мать. Неожиданно все смолкло, дым рассеялся, лишь где-то вдали все еще отскакивало от скал тонкое эхо: вжи-вжи-вжи. В домах по соседству послышался шум. И тут Хасан увидел кровь. Отец повалился головой на скатерть, в волосах запутались комочки плова. И кровь, очень много крови, хлестала из отцовой головы.
Какой-то человек ввалился в дом. Каков он был, Хасан не помнит. Только врезались в память черные, широко раскрытые в удивлении глаза. Он схватил мать за руку и поволок к двери. Хасан с места двинуться не мог, не мог отвести взгляд от пульсирующей струйки крови, что била и била из виска отца.
Потом дом заполнили мужчины и женщины. Все плакали и кричали. По тому, как причитала бабушка, Хасан понял, что отец мертв. И еще понял, что в случившемся повинна мать. До утра он просидел забившись в угол. Совсем не спал в ту ночь. Впервые в жизни не спал — изведал вкус бессонницы. Люди приходили и уходили, иные вбегали, крича и рыдая. Все смешалось — причитания людей и отдаленные выстрелы.
Едва посветлело небо на востоке, как на деревенскую площадь приволокли того черноглазого и бросили в пыль. В его мертвых глазах навеки застыло удивление. Хасан знал этого человека. Аббас его имя. Родом он из той же деревни, что и мать. Порой он приходил к ним в гости и непременно приносил замечательные подарки. А сейчас валяется посреди площади, весь в крови, облепленный жирными зелеными мухами. Таких мух прежде не видел Хасан нигде. Они впивались хоботками в раны убитого — так острое лезвие ножа вонзается в тело. А мальчик всегда боялся ножей. Стоит взглянуть на голубоватое лезвие, и тошнота подкатывает к горлу.
Мать привели на площадь. Дядья зверски били ее. Из распахнутых глаз рвался беззвучный крик, белое головное покрывало, волосы, щеки, лоб — все в крови. Женщины, мужчины, дети — каждый норовил ударить побольней, плевком попасть в лицо. Мгновенье-другое смотрел мальчик и, сам не знает, как это случилось, бросился на обидчиков. Вцепился зубами в занесенную для удара руку. Потом ему сказали, что он прокусил до кости дядину руку. С чужих слов узнал он и о том, как накидывался на людей, как бил тех, кто посмел поднять руку на мать, как плевал в тех, кто смел плюнуть в ее лицо. Старший дядя отшвырнул мальчика пинком ноги. И этого Хасан не помнил. Съежившаяся от боли и страха мать вдруг распрямилась и стрелой метнулась к сыну. «Не смейте трогать его!» — крикнула она. То были первые ее слова за всю минувшую ночь. Затем обернулась к притихшей толпе: «Не я убила Халиля. Не я повинна в смерти вашего брата. — И ткнула пальцем в сторону мертвеца: — Это он виноват, и он уже наказан». Медленно придвинулась она к мертвому, долго смотрела в его открытые черные глаза. Слабый стон вырвался из ее груди: «Эйвах, Аббас, не знала я, что ты такой…» И, ни на кого не глядя, побрела к дому.
Несколько домов в деревне охватил огонь. Они пылали так ярко, что ночь обратилась в день. Отсветы пламени плясали даже на далеких скалах Анаварзы.
Явились жандармы. Постукивая сапогом о сапог, офицер отдавал распоряжения. С ними был и доктор с глазами-ледяшками. В тени тутового дерева он надел белый халат. И там же под тутовым деревом раздели Аббаса, положили в каменное корыто, в которое собирали воду, и доктор раскромсал труп — словно расправился с бараньей тушей. Потом большой иголкой, вроде тех, какими сшивают мешки, зашил его. Хасана чуть не стошнило.
А дядька вцепился в мать и потащил ее к трупу. Она что было мочи упиралась.
— Иди-иди, потаскуха! — вопил он. — Полюбуйся на того, чьими руками ты убила моего брата! Посмотри, подлюка, на своего полюбовничка.
Жандармы и офицер не шевелясь смотрели на мать. Она молчала, только упиралась.
Отца похоронили под заупокойные плачи и песни. Бабушка не вынесла горя, слегла. Вконец обессиленная, она призвала троих своих сыновей и так сказала:
— Не кяфир Аббас наш смертный враг. Не он, а Эсме. Это она, гадина, убила сына моего Халиля. Мне, должно быть, уже не встать с постели. Вы должны отомстить за брата. Не сделаете этого — не знать вам моего благословения ни на этом, ни на том свете.
Мы познакомились с Хасаном в тюрьме. Привели его ночью. Разом сбежались все заключенные. Говорят ему слова добрые, а он молчит. Кто-то предложил воды, кто-то миску похлебки. Ни к чему не прикоснулся Хасан. Молчит — и только. На него все глазеют, а он вдруг уронил голову на грудь и уснул — сидя.
После всего случившегося Хасан убежал из деревни. Прятался в горах, в расщелинах Анаварзы. Три дня и три ночи его искали, всей деревней искали, но так и не нашли. Тогда по следу пустили его собаку, она и привела к одной из древнеримских гробниц. Хасан забрался в эту каменную гробницу и попытался закрыть за собой крышку. Три дня и три ночи прятался он, беззвучный и недвижимый. Только собака и смогла его разыскать.
Жандарм залепил ему оплеуху. В глазах односельчан он видел страх. Когда его везли через деревню, все — стар и млад — высыпали на улицу, и взгляды у них были настороженно-недоуменные — так смотрят на опасного диковинного зверя.
Да и в тюрьме смотрели точно так же. С первого дня заключения ни с кем ни словом не перемолвился он. А ведь поначалу многие лезли к нему с разговорами да советами, но Хасан сторонился всех.
Не скоро стал он принимать пищу. На исхудалом лице глаза казались огромными, уши — слишком большими, шея — чересчур длинной. И весь он походил на обтянутый кожей скелет. Одежда болталась на нем. Ни у кого ничего не просил он, никому ничего не рассказывал. На маленькой жаровне отдельно от всех варил себе суп и ел, отвернувшись к стенке, зажав в кулаке большущий ломоть хлеба. Почти каждый день его навещал кто-нибудь из односельчан. С ними он тоже не разговаривал, только, пригнув голову, внимательно вслушивался в их слова. Я несколько раз пытался заговорить с ним. И всякий раз повторялось одно и то же: сначала он смотрел мне в лицо вроде бы с интересом, потом, понурившись, отворачивался, отходил в сторону.
Тюрьму наводняли самые разнообразные слухи о нем, порой совершенно невероятные. Каждый, кто узнавал что-нибудь новенькое, спешил поделиться вестями с остальными, стараясь, чтобы и Хасан его слышал. Любые небылицы о себе Хасан выслушивал с каменным лицом, только ресницы его порой слегка дрожали, и нельзя было понять, о чем он думает. Взгляд прикован к земле, губы плотно сжаты. Из-за больших ушей голова его напоминала парусное суденышко. Изжелта-серый цвет лица изредка менялся в оттенках.
Чем больше избегал он общения с арестантами, тем больший интерес проявляли они к нему. Правда, старались быть неназойливыми, в немалой степени тому способствовали слухи о Хасане, а также строгое, неприступное выражение его лица и манера держаться.
Даже самые отчаянные, самые подлые среди арестантов, если случалось обращаться к Хасану, всячески подчеркивали свое почтение. Иногда все же кое-кто задевал его. Чаще всего — этот грязный тип Лютфи. В таких случаях самообладание не покидало Хасана, он упирал свой тяжелый взгляд прямо в глаза наглецу и не отводил до тех пор, пока тот не начинал путаться в словах и не умолкал.