В операционной врачи спорят, какую музыку поставить, прямо как мы в машине сегодня утром. Один хочет джаз, другой — рок, анестезиолог, стоящая у моей головы, требует классики. Я болею за нее, и это будто бы помогает: кто–то ставит диск Вагнера. Правда, бравурный «Полет валькирии» — не совсем то, чего мне хотелось. Я–то надеялась на что–нибудь полегче — «Времена года», например.
Операционная тесная, в ней полно людей и ослепительно ярких ламп, подчеркивающих неопрятность этого места. Ничего похожего на телешоу, где операционные выглядят как старинные театры, вмещающие и оперного певца, и публику. Пол, хотя и до блеска отполированный, весь в потертостях, царапинах и бурых потеках — полагаю, это засохшая кровь.
Кровь. Она повсюду. Докторов она нисколько не беспокоит. Они режут, шьют и отсасывают прямо посреди красных потоков, как будто моют посуду в мыльной воде. В то же время мне в вены закачивается новая кровь.
Хирург, требовавший рока, сильно потеет. Одной из медсестер приходится регулярно протирать ему лоб марлей, зажатой в щипцах. В какой–то момент пот проступает сквозь маску, и врачу приходится ее сменить.
У анестезиолога легкие, ласковые пальцы. Она сидит у моей головы, следя за показателями жизненных функций и регулируя количество вводимых мне жидкостей, газов и лекарств. Должно быть, у нее хорошо получается, потому что я, судя по всему, ничего не чувствую, хотя в моем теле копаются хирурги. Это кровавая и трудная работа, ничуть не похожая на игру «Операция», которой мы увлекались в детстве: там нужно было осторожно вытащить кость пинцетом, не коснувшись краев отверстия — иначе запищит зуммер.
Анестезиолог рассеянно поглаживает мои виски руками в латексных перчатках. То же самое делала мама, когда я сваливалась с гриппом или мучительной головной болью — из тех, от которых мечтаешь вскрыть вену на виске, чтобы только ослабить давление.
Диск Вагнера проиграл уже два раза. Врачи решили, что пришло время нового жанра; побеждает джаз. Люди всегда думают: раз я люблю классическую музыку, то и джаз мне нравится, — но это не так. А вот папа его обожает, особенно безумного позднего Колтрейна, и говорит, что джаз — это такой стариковский панк. Полагаю, в том–то все и дело, ведь панк я тоже не люблю.
Операция тянется и тянется. Я уже совершенно измотана. Не знаю, откуда у врачей берутся силы продолжать. Они стоят на своих местах, но, похоже, это потруднее, чем бежать марафон.
Я начинаю отключаться. Потом задумываюсь о своем нынешнем состоянии. Если я не мертва — а раз кардиомонитор усердно попискивает, то, видимо, нет, — но нахожусь не в своем теле, могу ли я отправиться, куда мне угодно? Может, я призрак? А смогу ли я перенестись на гавайский пляж или в нью–йоркский Карнеги–холл? Смогу ли пойти к Тедди?
Исключительно ради эксперимента я шевелю носом, как Саманта в сериале «Моя жена меня приворожила». Ничего не происходит. Щелкаю пальцами, щелкаю каблуками — я все еще здесь.
Я решаю попробовать трюк попроще: подхожу к стене, воображая, как проплываю сквозь нее и выхожу с другой стороны. Но получается у меня только уткнуться в стену.
Торопливо входит медсестра с пакетом крови, и, прежде чем дверь захлопывается за ней, я проскальзываю в щель. Теперь я в больничном коридоре. Тут снует множество врачей и медсестер в зеленом и голубом. Женщина на каталке — волосы убраны под синюю сетчатую купальную шапочку, в руке торчит капельница — зовет: «Уильям, Уильям». Я прохожу немного дальше. Здесь череда операционных, во всех спящие люди. Если пациенты в этих палатах в таком же состоянии, что и я, то почему мне не видно их разгуливающих по коридорам двойников? Кто–нибудь ведь должен слоняться здесь, как и я? Хотелось бы мне встретить хоть одного такого же. У меня накопились вопросы: например, что это за состояние и как мне из него выбраться? Как мне снова попасть в свое тело? Нужно ли ждать, пока меня разбудят врачи? Но вокруг нет никого похожего. Возможно, остальные придумали, как добраться до Гавайев.
Я прохожу следом за медсестрой в автоматические двойные двери и оказываюсь в небольшой комнате ожидания. Здесь мои бабушка и дедушка.
Бабушка что–то говорит дедушке — или, может быть, просто в пространство. Такой у нее способ не поддаваться чувствам. Я уже видела эту ее манеру, когда у дедушки случился сердечный приступ. На бабушке высокие резиновые сапоги и садовый комбинезон, заляпанный грязью. Наверное, она работала у себя в оранжерее, когда услышала новости о нас. Волосы у бабушки короткие, кудрявые и седые; папа говорит, она делает такой перманент с семидесятых годов. «Просто и удобно, — объясняет бабушка, — ни забот, ни хлопот». Это очень характерно для нее: никаких глупостей, все по–деловому. Она кажется прямо–таки квинтэссенцией практичности, и большинство людей ни за что бы не подумали, что она слегка помешана на ангелах. У нее целая коллекция самых разнообразных ангелов: нитяных кукол, фарфоровых, стеклянных — да каких угодно, в специальном китайском буфете в ее швейной комнате. И бабушка не просто собирает ангелов — она верит в них, считает, что они повсюду. Однажды в лесном пруду за их с дедушкой домом поселилась пара гагар. Бабушка твердо уверовала, что это ее давно почившие родители прилетели присматривать за ней.