Никто, кроме врачей, медсестер и социальной работницы, не заходил меня проведать. Именно соцработница беседует с бабушкой и дедушкой негромким сочувственным голосом. Она говорит, что я в тяжелом состоянии. Я не очень понимаю, что это значит — тяжелое. У телевизионных пациентов состояние всегда либо критическое, либо стабильное. «Тяжелое» звучит угрожающе. Когда человеку слишком тяжело, у него все перестает работать — а так и до могилы недалеко.
— Если бы мы могли хоть что–нибудь сделать, — говорит бабушка. — Я чувствую себя такой бесполезной, просто сидя здесь.
— Я узнаю, можно ли будет провести вас к ней через некоторое время, — говорит соцработница. У нее седые курчавые волосы, пятно от кофе на блузке и доброе лицо. — Девочка еще не отошла от операции и подключена к респиратору: он помогает ей дышать, пока тело приходит в себя после шока. Но даже пациентам в коматозном состоянии бывает полезно услышать голоса любимых и родных.
Дедушка кряхтит в ответ.
— У вас есть кто–нибудь, кому можно позвонить? — спрашивает соцработница, — родственники, которые могут захотеть побыть здесь с вами. Я понимаю, что для вас это тяжелое испытание, но чем сильнее будете вы, тем больше это поможет Мие.
Я вздрагиваю, услышав свое имя от соцработницы, — неприятное напоминание, что они говорят обо мне. Бабушка перечисляет работнице нескольких человек, которые уже едут сюда. Но я не слышу никакого упоминания об Адаме.
Адам — единственный, кого я по–настоящему хочу видеть. Вот бы выяснить, где он, и попробовать туда добраться. Я не представляю, как он узнает обо мне. У бабушки и дедушки нет его телефона, а у них нет сотовых, так что он не сможет им позвонить. Ну а люди, которые в обычной ситуации сообщили бы, что со мной что–то случилось, наверняка этого не сделают.
Я стою над попискивающей, утыканной трубочками неподвижной фигурой — самой собой. Моя кожа посерела. Глаза закрыты и заклеены. Мне хочется, чтобы кто–нибудь снял пластырь, один его вид вызывает зуд. Надо мной хлопочет симпатичная медсестра. К ее униформе прилипли леденцы, хотя здесь не педиатрическое отделение.
— Ну, как у тебя дела, солнышко? — спрашивает она, будто мы только что столкнулись в магазине.
* * *
Вначале у нас с Адамом все шло не слишком гладко. Кажется, я придерживалась мнения, что любовь побеждает все. И к тому моменту, как Адам привез меня домой после концерта Йо–Йо Ма, думаю, мы оба поняли, что влюбляемся. Я–то полагала, что это самый трудный этап. В книгах и фильмах истории всегда заканчиваются, когда двое наконец–то сливаются в романтическом поцелуе. «Жили они долго и счастливо» просто подразумевается, оставаясь за кадром.
Но у нас получилось не совсем гак. Оказалось, пребывание в столь далеких друг от друга уголках социальной вселенной имеет свои недостатки. Мы продолжали видеться в музыкальном крыле, но эти отношения оставались платоническими, как будто мы оба не хотели омрачать их, смешивая одно с другим. Но когда мы встречались в других местах школы — сидели вместе в столовой или занимались бок о бок во дворике в солнечный денек, — что–то исчезало. Нам становилось неловко. Разговор не клеился, выходил неестественным: мы то начинали говорить одновременно, то не могли придумать, что сказать.
— Ты молодчина, — выдавливала я.
— Нет, это ты молодчина, — отвечал Адам.
Вежливость тяготила. Я хотела пробиться сквозь нее, чтобы вернуть мягкий свет и теплоту того концертного вечера, но не очень понимала, как это сделать.
Адам приглашал меня посмотреть и послушать, как играет его группа. На концертах было даже хуже, чем в школе. Если в своей семье я ощущала себя словно рыба, вытащенная из воды, то в кругу Адама казалась себе рыбой, заброшенной на Марс. Рядом с ним всегда были остроумные, жизнерадостные люди, классные девчонки с крашеными волосами и пирсингом, самые замкнутые парни тут же веселели, когда он заговаривал с ними на рок–жаргоне. Я не могла вести себя как настоящая фанатка, а рок–жаргона не знала вообще. Я должна была бы понимать этот язык, будучи музыкантшей и дочерью своего отца, но не понимала. Так говорящие на мандаринском китайском могут частично понимать кантонцев, но не до конца; хотя иностранцы считают, будто все китайцы могут общаться между собой, на самом деле мандаринский и кантонский диалекты сильно различаются.