Уотсону свойственна основательность дуба. Он никогда не меняется. Надежная ограниченность его здравого смысла ничуть не пострадала от соседства с Холмсом. За все проведенные с ним годы Уотсон блеснул, кажется, однажды, обнаружив уличающую опечатку в рекламе артезианских колодцев.
Уотсон сам похож на английский закон: не слишком проницателен, слегка нелеп, часто неповоротлив и всегда отстает от хода времени.
Холмс стоит выше закона, Уотсон - вровень с ним. Ценя это, Холмс, постоянно впутывающийся в нелегальные эскапады, благоразумно обеспечил себя «лучшим присяжным Англии». Уотсон - посредственный литератор, хороший врач и честный свидетель. Само его присутствие - гарантия законности.
Холмс - отмычка правосудия. Уотсон - его армия: он годится на все роли - вплоть до палача.
Холмсу Конан Дойль не доверяет огнестрельного оружия - тот обходится палкой, хлыстом, кулаками. Зато Уотсон не выходит из дома без зубной щетки и револьвера.
Впрочем, у Конан Дойля стреляют редко и только американцы.
Парные, как конечности, устойчивые, как пирамиды, и долговечные, как мумии, Шерлок Холмс и доктор Уотсон караулят могилу того прекрасного мира, в поисках остатков которого мы приезжаем в Англию.
10.02.2005
В Большой советской энциклопедии об этом ни слова
Как все, собираться в Америку мы начали с книг. В однотонный контейнер, однако, не влезали журналы, начиненные гражданскими опусами. Пришлось вырывать самое дерзкое: Лакшин, Тендряков, «Уберите Ленина с денег». Ободранные, как норки, листы нуждались в защите, и нам пришлось освоить ремесло переплетчиков. На обложки шел украденный в одной доверчивой конторе дерматин таежного цвета. Клеем служил сваренный бабушкой мучной клейстер. Его-то и обнаружили голодные нью-йоркские тараканы, когда багаж прибыл по месту назначения. Годами мы боролись с их алчностью, пока не переехали в чистый пригород.
Теперь знакомый запах будит лишь мой аппетит, когда я Синей Бородой спускаюсь в подвал, чтобы выбрать на ночь очередную жертву. Я знаю, что у моногамии есть свои сторонники. В Северной Каролине мне приходилось видеть целые магазины, торговавшие одной Книгой. Сам я, однако, люблю гаремами, что не мешает мне быть одновременно всеядным и взыскательным. Придирчиво осмотрев спереди и сзади (чтобы познакомиться с тиражом и корректором), я пробую ее наугад. Впопыхах нельзя влюбиться, но можно узнать, стоит ли стараться.
Опыт помогает отличить ту, которая ломается, от той, что и сама бы рада, да не знает, как помочь. Так у меня вышло с «Поминками по Финнегану». Поверив на слово, я отдал им три месяца. В начале четвертого, уже дойдя до 11-й страницы, я решил разделить удовольствие с товарищами по несчастью. Они провели с книгой много лет, но проникли в нее не глубже моего. В определенном смысле я, зная, как и автор, русский, оказался в выигрышном положении. Это выяснилось, когда мне удалось расшифровать непонятное всему миру слово «MANDABOUT». Зардевшись, я перевел: «Про это».
Устав от триумфа, я отложил Джойса на потом. Судя по тому, сколько книг там скопилось, «потом» - верная гарантия бессмертия. В Риге у меня был знакомый старичок, замуровавший книгами свою квартиру. Войти в нее можно было не дальше прихожей, которую он делил с малогабаритными любимцами - угрем в узком аквариуме и собачкой без хвоста. Несмотря на преклонный возраст, а вернее ввиду его, он каждый день покупал по книге, рассчитывая с их помощью отдалить неизбежное.
Мне чуждо суеверие. Я знаю, что умру, но верю, что не раньше, чем полюблю каждую, как папаша Карамазов.
- Обратного пути нет, - говорю я жене, ревнующей к библиотеке и подбивающей избавиться от балласта.
Сама она ищет в книгах пользы, читая из экономии одну и ту же: «Как реставрировать старую мебель».
- Вам нравится, - спросил мой наивный приятель, - реставрировать старую мебель?
- Нет, - удивленно ответила она, - мне нравится читать книгу о том, как реставрировать старую мебель.
Это я как раз понимаю. У меня самого хранится «Товарищ юного снайпера». Всякий свод бесполезных знаний - как звездное небо, прекрасное и недостижимое. Не зря чаще всего я люблю энциклопедии. Большую советскую, правда, пришлось отдать в нехорошие руки, после того как там не нашлось статьи «Вьетнамская война». Она оказалась в томе на «А»: «Агрессия американской военщины против трудолюбивого вьетнамского народа». Зато мне достался в наследство от одной вовремя развалившейся организации Брокгауз. Хотите знать, как делается вобла? Кто же не хочет. Из-за этого я и держал все 90 томов под рукой, пока в кабинете не просели балки.
Воспользовавшись тревогой, жена бросилась в атаку. Я сопротивлялся, как мог:
- Что значит «читал»? Что значит «знаешь, чем кончится»? А родной изгиб сюжета? А то место, где Джордж уронил в Темзу свою рубашку, думая, что она чужая?
Но перед угрозой строительного коллапса жертвы были неизбежны. Прощаясь, я три дня составлял «список Шиндлера». Остудив сердце и спрятав от греха подальше любимый сталинский раритет - «В Нью-Йорке левкои не пахнут», я углубился в самые пыльные полки. Обреченных набралось с три сотни, в основном стихи.
Дело не в том, что я их не люблю, суть в том, что их мало надо. Хорошего стихотворения хватает надолго, в идеале - навсегда. Поэтому я беру стихи в горы: спрессованное, как гороховый концентрат (отрада пионерского туриста), чтение. Остальные читаю дома - даже во сне. Знающее грамоту подсознание Фрейд бы назвал инверсией природы, но мне нравится этот вывих души, позволяющий и ночью не расставаться с автором.
Новичком я презирал Белинского за то, что он, простодушно переписывая полюбившееся, еще кручинился: «всего пересказать нельзя». Сегодня я его понимаю. О книгах надо писать, как о людях. Лучше всего мы помним тех, кто подставил подножку, вывел из себя и привел к иному. Даже лишенная событий жизнь испещрена такими встречами.
Пожалуй, только это и называется критикой. Другим занимаются евнухи. Не в силах любить, они знают о книгах все, кроме главного. Еще глупее те, кто читает, чтоб стать умнее. Эрудиция? Есть чем хвастаться. Знания, подаренные любовью, не требуют усилий: найдите в мире мальчишку, который бы не знал, что такое угловой.
Поэтому из всех демократических свобод больше всего я ценю ту, что позволяет читать, что хочется. С тех пор как меня перестала мучить брошюра «Как нам реорганизовать Рабкрин», по нужде я прочел лишь одну книгу: «Правила вождения автомобиля», чтобы забыть их сразу после экзамена.
17.01.2005
В декабре даже в Италии темнеет рано
В городе N не было ничего ни знакомого, ни нового. Мне показалось, что я уже здесь был. Обобщенный пейзаж не обещал приключений. Город со стертой индивидуальностью нерасчленим, как болото. Ты идешь по улице, которая ничем не кончается. Впечатления ограничиваются голодом и мозолями. Перестав смотреть по сторонам, глядишь под ноги, но там уж точно нет ничего интересного. В нудных краях приходится думать о себе больше, чем хотелось бы. Я предпочитаю живописные окрестности.
Живя в ганзейской Риге, я думал, что все города такие же, только больше. Вмешиваясь - сам того еще не зная - в вечный спор «реалистов» с «номиналистами», я отрицал существование реалий и не понимал, что значит город вообще. Анонимный населенный пункт - человек без лица. С ним нельзя общаться, выпивать, целоваться. Хорошо, что людей таких не бывает, но с городами это случается. Лишенные исторической, а значит, чужой памяти, они вынуждены ее себе создать сами. Постороннему в этом не разобраться, и он бредет между скучных домов, как мимо спящих, не догадываясь об их снах.
Как во всем важном, масштаб тут ни при чем. В Риге, скажем, мне не хватало пространства: свой город я знал слишком хорошо. Только попав в Бруклин, я впервые встретился с тупым избытком урбанистского простора. Прохожий знал названный мною адрес и даже сказал, как туда дойти, но делать этого не советовал. Я все же отправился в простой путь по незатейливому проспекту. Три часа спустя номера домов стали пятизначными, но в остальном ничего не изменилось. Перемещение без впечатлений - чистый ход времени, ведущий только к старости. С тех пор я редко бываю в Бруклине и отношусь настороженно к незнакомым городам. Но и знакомые ведут себя по-разному, как я узнал зимой в Венеции.