Выбрать главу

- Чтобы смирить природу, - сказал гид, - надо научить ее читать.

- И голосовать.

- Именно. Венецианская республика прожила тысячу лет, чего уже не скажешь об Афинах или еще об Америке. А все потому, что лев с книгой - это и есть цивилизация.

- Тогда лев в очках - культура.

- Это когда ничего другого не осталось.

"Чтобы быть счастливым, - писал состарившийся Казанова, - довольно хорошей библиотеки". Кроме мемуаров он оставил нам энциклопедию сыров и труд об удвоении куба. Однако его превзошел соотечественник, опубликовавший в Венеции бестселлер "Учение Ньютона для женщин".

- Надо быть кретином, - вежливо сказал Умберто Эко, - чтобы провести в Венеции больше двух дней. Там же нет ни одного дерева.

Спорить со знаменитостью у меня не хватило наглости еще и потому, что я уже испортил ему настроение, угостив щами. Откуда мне было знать, что, женившись на немке, писатель невзлюбил квашеную капусту?

Надо, однако, признать, что я уже сталкивался с латинским темпераментом сидя за столом, когда мы жили в Риме и собирались в Америку. Подружившись с соседом, я позвал его на гречневую кашу, контрабандой вывезенную с родины. Впервые попробовав это блюдо, итальянец схватил кастрюлю и опорожнил ее в унитаз.

- Ни одно разумное существо, - придя в себя, объяснил он, - не должно есть такую гадость.

- И он, бесспорно, прав, - выслушав меня, сказала венецианская славистка, преподававшая здешним студентам "Ночной дозор" и прочую классику. - Что касается Умберто Эко, то у нас принято бранить Венецию, как у вас - Диснейленд.

- Не вижу сходства.

- Китч, вроде венецианской люстры. Безнаказанно ее можно повесить только в Венеции.

- Ну, да. В ковбойских сапогах можно ходить только в Техасе.

- И только - Бушу.

- Но вы ж тут живете?

- Зимой. Это же не настоящий город. По вечерам горит одно окно на сто. Дворцы сдуру раскупили американцы и держат пустыми. Тут и школ почти не осталось, даже кинотеатра нет. У нас ничего не строили с XVIII века. Венеция - аппендикс истории. Как говорил Паунд - шелковые лохмотья.

- За это мы ее и любим.

- Еще бы не любить, - неожиданно быстро согласилась собеседница и указала на лавку гондольеров.

На витрине лежало все необходимое: золотые флажки со львом, канотье, тельняшки, презервативы.

- Вы же знаете, каждый гондольер - поэт, певец и сводник.

Мы не знали, но голос понизили: вокруг говорили по-русски. Что и понятно. Самая большая страна Европы, вернувшись в нее после нелепой разлуки, не может наглядеться. Особенно зимой, когда дни короче, а цены ниже.

Присматриваясь к приезжим, я сунулся за одной в магазин. Продавщица участливо, как в разговорнике, обратилась к вошедшей:

- Вы говорите по-немецки? Французски? Английски?

- Нет, - взвесив, ответила женщина по-русски.

- Вот и хорошо, я сама из Молдавии.

- Даки, - с умилением, вспомнил я любимую книгу школьных лет "История СССР с глубокой древности". - Не зря у них гостил Овидий.

Ночью выпал туман, и в лагуне отменили навигацию. До вокзала добрались на водном такси. С катера даже в самых узких каналах не видно было домов. Венеция исчезла, как женщина под одеялом. Но я знал, что она там есть, и жадно смотрел в мокрую тьму, не желая расставаться.

Не удивительно, что домой я приехал простуженный. Звоню врачу и шепотом спрашиваю:

- Доктор, как же мне работать?

- Молча.

- Но я на радио работаю.

- Well…

Послушав врача, я сел к столу, чтобы рассказать, где был, не открывая рта.

02.03.2007

Урок немецкого

"Возможно, другим евреям это покажется странным, но именно немецкую книгу я прикладываю к больному месту, как подорожник к ранке"

Знакомство началось с порога, которым книге служит - форзац. На черном развороте играл чужой праздник. Кокетливая дама машет с качелей ногой в белом чулке. Неизвестно кому учтиво кланяется статный кавалер. Бродячие музыканты в средневековых костюмах поют серенады под лютню. С неба в нас целится купидон, на тротуаре сидит торговка яблоками, обыватель с зонтиком под мышкой любуется луной, под фонарем спит пьяный. Сквозь цветущий сад просвечивает силуэт летнего дворца. Балюстрада выходит на бюргерскую улицу.

Пренебрегая всякой, а не только повествовательной логикой, белый штрих с беглой уверенностью очерчивает пойманное внутренним взором. Экономный рисунок белилами дополняют несколько оранжевых пятен. Лучшее - окно едва намеченного дома. Таким оно бывает зимой в незнакомом городе, когда кажется, что только ты в нем чужой.

Боясь спугнуть тайну, я долго сидел над открытой книгой, твердо зная, что такого не может быть нигде, а главное - никогда. Поженив эпохи, как календарь - сезоны, художник изобразил роман с историей. Хотя стили безнадежно перемешались, а фигуры возникали урывками и невпопад, изображение обладало бесспорной - подсмотренной - реальностью. Воображению немало помогал черный фон. Белая бумага заменяет свет дня, черная - в цвет ночи: тут можно что-нибудь увидеть только во сне.

- Человек спящий, - говорил философ,- и человек бодрствующий - разные люди.

Я не уверен, что они между собой знакомы. У того, что спит, слишком много преимуществ: он хоть что-то знает наверняка. Сон - отмычка гносеологии. А то наяву все - параноики.

- Жизнь моя, - причитаем мы вместе с поэтом, - иль ты приснилась мне?

Зато во сне никто не сомневается в подлинности происходящего. Удивить нас оно способно только поутру. Во сне, как в окопах, нет агностиков. Что покажут, в то и верим: сплю - значит, существую.

И еще как! Сны не бывают скучными, если их не пересказывать. Но как раз от этого художника трудно удержать. Рано или поздно он норовит подменить портрет действительности ее дремой, как это случилось на черных форзацах, где романтическая Европа увидела себя во сне.

Книга была Гофманом, иллюстратором - Свешников.

Намного позже я узнал, что Борис Свешников почти 10 лет сидел при Сталине. Уже в Америке мне довелось увидеть его лагерные рисунки и прочесть, что о них написал Синявский:

- Существа, живущие на рисунках, снятся сами себе.

Тут сюжеты были другими - зона, конвой, зэки, один уже повесился. Но манера та же: "фантазии в стиле Калло". Мелкие фигурки, замысловатый рисунок, анахронизм, гротеск, вид сверху, точнее - ниоткуда. И вместо щедрой тьмы ночи слепящая белизна снега. Опять Синявский:

- Его рисунки положены на партитуру истории, графика ведь все равняет - белым полем.

Такими, наверное, и должны быть сны наяву - дневные кошмары. Поразительно другое: волшебство осталось. Насытив лагерный пейзаж чужой, не пережитой им историей, художник вывел свой опыт из зоны страдания, снабдив жизнь сюрреальной изнанкой.

В темном процессе изготовления шедевра обратная сторона служит проявителем сна, закрепителем фантазии и смягчителем реальности. Рабски следуя покрою, изнанка радикально отличается материалом: снаружи - дерюга, внутри - волшебный шелк. Не замахиваясь на внешний облик, она прячет нас от него - будучи ближе к телу.

Искусство проверяет себя в кризисе. Особенно в лагере, где оно конспиративно золотится на подкладке ватника. Написавший свои лучшие книги в письмах на волю, Синявский выше всего ценил спасительную потенцию вымысла. Этого писателя зэки уважали за артистичность натуры. Чтобы он не делил со всеми общую скамью на киносеансах в лагерном клубе, они сколотили для Синявского персональную табуретку.

- Ты - царь, - сказал поэт, - сиди один.

Возможно, другим евреям это покажется странным, но именно немецкую книгу я прикладываю к больному месту, как подорожник к ранке. Германские авторы чаще других учили меня тому, как примириться с жизнью.

Дело в том, что отвращение к окружающему, как и вера в его монопольную власть над душой, - бесплодные эмоции. Но достаточно намека на спрятанную под штукатуркой параллельную вселенную, чтобы судьба стала терпимой, а книга - убежищем. По-моему, это и имела в виду самая богатая - немецкая - ветвь романтизма, чьими плодами я пользуюсь добрых полвека, если считать с братьев Гримм.