невероятной остроты и манящей свежести. Даже сейчас, когда я пишу эти строки, я испытываю такой интенсивный поток ассоциаций, как будто сам в настоящий момент являюсь участником этой церемонии.
Как только все мы рассаживались по своим местам, самый умный быстро погружал свою ложку в салат, и вместе с кусочком хлеба это было прекрасным фундаментом для рюмочки алкоголя, который быстро разливался, вслед за словами "Говорите, говорите, мистер Директор". Зимой 1948 года директором часто оказывался изможденный, безупречно вежливый англичанин, на протяжении многих лет бывшего близким последователем Успенских. Когда в 1947 году Успенский умер, он, по совету мадам Успенской, отправился к Гурджиеву в Париж, а затем последовал за ним в Нью-Йорк.
Обычно он вставал из-за своего места, оглядывал весь стол и, поднимая свой бокал,
начинал: " За всех обычных идиотов..."
Часто Гурджиев обращался к вновь пришедшему за его стол человеку с вопросом -- каким идиотом тот является, ибо каждый человек, по его мнению, относился по иерархии к определенной категории идиотов. Даже сам Бог, который, с его точки зрения, являлся "Уникальным Идиотом". Иногда (на моей памяти редко) он сам говорил человеку, каким идиотом тот является. Выбор часто был строгим. Многие, включая меня самого, выбирали "сострадающего" идиота. Но после паузы до следующего тоста, как всегда бывало с Гурджиевым, оказывалось, что у каждой палки -- два конца.
Итак, становится понятным, что не осознавать себя в присутствии Гурджиева было опасно. И верно, что те, кто действительно старался обрести внутри себя ясность и зажечь искру понимания, были заручены неизменной поддержкой этого опыта Гурджиевым. Одно слово одобрения, внезапный подбадривающий взгляд или безмолвное "Браво" могло наполнить любого человека чувством товарищества в поиске и явиться признанием его собственных усилий.
Я не знал ни одного из последователей Гурджиева, который, имея подобный опыт, не дорожил бы такими моментами осознавания или сомневался бы в вескости его слов. Без чрезмерной сентиментальности, без претензий на высшую духовность, он умел, подобно волшебнику, превратить ворону в павлина.
К Гурджиеву за стол всегда приходили новые люди, неведомо откуда взявшиеся. Порой их умам трудно было выдержать полукомичные анекдоты или скабрезные непристойности по поводу привычных принципов жизни. Но, подобно далекому приглушенному барабанному бою, они были предназначены тем людям, которые были способны услышать.
Я помню, как еще нестарый греческий православный священник, с которым они встречались и беседовали еще в середине тридцатых годов, в церковном воротнике и черной сутане, однажды вечером появился за нашим столом. Гурджиев поговорил с ним об идиотах и предложил выбрать, к какой категории идиотов он себя относит, чтобы можно было произнести тост. Со всем добродушием он вовлек его в спор, в котором священник стойко держался своих позиций. Гурджиев говорил с ним о его миссии, о
необходимости быть внимательным к реальным нуждам своей паствы. Когда тон Гурджиева резко изменился, священник, казалось, еще только полуосознавал уклончивые взгляды старых завсегдатаев, ожидавших очередного удара топора. Холодным взглядом Гурджиев резко посмотрел на него и сказал: "Вы знаете, ваш воротничок напоминает мне гвоздику, что носит проститутка во время менструации".
Лицо священника застыло, он он воспринял эти слова достойно, не отступив или не пытаясь защитить себя..Остальную часть ужина Гурджиев его игнорировал. Когда все закончилось, один из знавших священника пожал тому руку и произнес:: "Что ж, я думаю, вы замечательно с этим справились. Что вы думаете о Гурджиеве теперь?"
Лицо священнка было натянуто и серьезно. - Он великий учитель, этот человек. Подлинный мастер Дзен.
Миссис Фрэнк Ллойд Райт, приехавшая в Америку вместе с танцевальной группой Гурджиева в 1924 году, и ее муж, зимой 1948 года были частыми гостями за его столом. Знаменитый архитектор, в свободном галстуке, шляпе с загнутыми полями, гигантском шарфе, наброшенном на плечи так, чтобы создать впечатление пелерины, небрежно слушал чтения в присутствии хозяина.
В один из вечеров ему удалось как-то сбросить с себя ауру значительности, вплоть до того, чтобы поддаться на настойчивые уговоры Гурджиева пренебречь своей диетой и выпить арманьяка с черным перцем, съесть баранины и авокадо со сметаной в качестве специального лекарства для своего больного желчного пузыря.
Райт свято соблюдал свой режим, памятуя о предостережениях своего доктора. Предвидя грядущую мучительную ночь, он мужественно опрокинул стаканчик арманьяка, закусил бараниной и с жадностью набросился на авокадо. Позднее он говорил, что никогда не спал так хорошо, абсолютно забыв про свой желчный пузырь.
- Я семижды доктор, - как-то ночью сказал мне Гурджиев, заканчивая есть суп -- а остатки бараньей головы ожидали своей очереди. -- В Париже у меня двести учеников, все доктора. -- Он посмотрел мне в глаза, и я улыбнулся, соглашаясь с тем, что, как мы оба знали, было явным преувеличением.
У меня нет ни малейшего представления, зачем он говорил подобные вещи, но его бравада никогда не казалась неприятной; напротив, я всегда ожидал его нескрываемого хвастовства, ибо он всегда был мне как дедушка, и роль сопереживающего и одобряющего слушателя была моим скромным вкладом в непостижимую драму, которую он каждый день разыгрывал для своих собственных внутренних целей.
Годы спустя колонка в газете "Encounter", подписанная "Nefastus Dies", посвященная бахвальству Ницше и роли вызывающего поведения в жизни некоторых великих людей, пролила для меня свет на столь необычную манеру поведения:
Ницше -- не только скандальный автор, обнаруживший, какое впечатление производит на людей бесстыдство -- они годами могут не обращать никакого внимания на глубочайшие идеи автора, зато они обращают мимолетное пораженное внимание, если тот начинает хвастаться... Шоу сделал хвастовство частью своего репертуара, подобно многим комедиантам... Ницше, Шоу, Гурджиев -- все они прекрасно знали эту игру, хотя я думаю, Гурджиев принес благодаря ей максимум пользы. Он просто психиатр, действительно исцеляющий пациентов бесстыдным поведениям во всех возможных ситуациях; и его жертвы до сих пор испытывают к нему глубокую любовь...
В эту игру могут играть лишь истинно великие люди. Когда она играется просто последователями Шоу, просто последователями Гурджиева -- она заставляет подозревать, что те играют в нее не понарошку, а их потребность в хвастовстве чересчур реальна.
Кроме того, они не должны быть невротиками или слишком взвинченными людьми. Шоу и Гурджиев были подобны сложенному вдвое канату; они могли резвиться, сколько угодно, не причиняя себе ни малейшего вреда.
С детьми у Гурджиева была своя манера поведения. Он говаривал, что в нем заинтересованы только дети младше пяти лет и пожилые люди старше пятидесяти пяти. До пяти лет люди еще не полностью испорчены, а после пятидесяти пяти их эгоизм становится менее активным. Поскольку последние принимались в его салоне как почетыне гости, их потчевали горячим кофе, а "старожилам", в особенности наиболее чувствительным женщинам, было порой непросто решить, считать себя внутри или же за пределами круга любимчиков.
Я помню один тест, который он провел со всеми детьми, собравшимися вокруг него -- а в толпе, переполнявшей его гостиную в отеле Веллингтон, их нередко бывало двадцать, а то и тридцать. Он предожил им на выбор одну новую хрустящую десятидолларовую банкноту из пачки, лежавшей в хлебной корзине, либо же восемь монет из другой корзины, наполненной старыми серебряными долларами.
Среди наиболее смышленых детей начались интенсивные внутренние подсчеты. Моя собственная дочь, выбравшая серебряные доллары (которые она хранит до сих пор), сделала это, по ее собственным словам, оттого, что знала, что никогда не сможет потратить их, в отличие от банкноты, и, таким образом, у нее навсегда останется память о странном человеке, к которому так были привязаны ее родители и с кем она ощущала необычную, теплую связь, смешанную с тайной и магией.
Как-то среди гостей оказалась женщина-писательница*, немалое время проведшая в атмосфере Гурджиева; ее самая известная книга в то время еще не была издана. В тот вечер было много детей, и К., или, как ее называл Гурджиев, "Крокодил", протиснулась поближе к нему, между ним и детьми, на корточках сидящих на полу.