— "Вот так смутно нам представляется хора: с трудом, апоретически и как бы в грезах", — некто (Тимей, Платон и пр.) как бы говорит в итоге:
"Вот на что отныне и навеки будут похожи все интерпретации того, о чем я здесь говорю".
Все интерпретации будут похожи на то, что я говорю о хоре, а следовательно, то, что я говорю о хоре, заранее толкует и описывает закон всей истории герменевтики и институций, которые конструируются по этому поводу, об этом. В этом нет ничего неожиданного. Хора принимает все определения, чтобы дать им место, но она не имеет ни одного собственного. Она ими владеет, их имеет, потому что их получает, но она не владеет ими как собственностью, у нее нет ничего в собственности. Она "есть" не что иное, как итог или процесс того, что в настоящий момент запечатлелось "на" ней, на ее сюжет и именно на него, но она не есть сюжет или постоянная опора для всех этих интерпретаций, хотя, все же, она не сводится к ним. Просто этот излишек — ничто; ничто, что может быть или о чем можно говорить онтологически. Такое отсутствие опоры, которое нельзя представить как отсутствующую опору или в отсутствие как опору, вызывает и сопротивляется всякой бинарной или диалектической оппозиции, всякому освидетельствованию философского, а более строго говоря — онтологического типа. Этот тип оказывается одновременно бросающим вызов и отброшенным тем самым, чему дает место. Нужно ли опять напоминать, настаивая на этом более аналитическим образом, что если что-то имеет место или, согласно нашей идиоме, "данное" место, то давать место здесь не означает жест некоего дающего субъекта, основы или начала какой-то вещи, которую можно было бы кому-то дать. Несмотря на столь робко предварительный характер этих замечаний, они, возможно, все же позволят нам начать различать силуэт "логики", формализация которой кажется почти невозможной. Будет ли эта "логика" логичной, "формой логики", если воспользоваться выражением Вернана, когда он говорит о "форме логики" мифа, которую нужно "сформулировать и даже формализовать"? Конечно, такая логика мифа существует, но здесь снова возникает наш вопрос: а не принадлежит ли мысль о хоре, которая очевидно не освобождает от "непротиворечивой логики философов", пространству мифической мысли? Руководствующийся ею "не-законнорожденный" логос, все ли он еще мифос? Дадим себе время, чтобы снова начать издалека. Рассмотрим способ, каким спекулятивная диалектика Гегеля включает мифическую мысль в телеологическую перспективу. Об этой диалектике можно сказать, что она является и что она не является непротиворечивой логикой. Она интегрирует и снимает противоречие как таковое. Таким же образом, она снимает мифическое рассуждение как таковое в философеме. По словам Гегеля (а от себя добавим — после Гегеля и в соответствии с ним), философия становится серьезной только с того момента, когда встает на твердый путь логики: иными словами, отставив, а точнее — сняв, свою мифическую форму, — после Платона, с Платоном. Философская логика возвращается к себе самой, когда концепт просыпается от своего мифологического сна. Сон и пробуждение, ибо событие состоит в простом снятии покрова — эксплицировании и осознании философемы завернутой в свою виртуальную потенцию. Мифема может быть лишь пре-философемой, предлагаемой и обещаемой своему диалектическому Aufhebung. Это предшествующее телеологическое будущее время похоже на время рассказа; но это рассказ о выходе "за" рассказ. Оно обозначает конец повествовательного вымысла (fiction). Гегель объясняет его, выступая в защиту своего "друга Крейцера" и его книги "Symbolik und Mythologie deralten Volker, besonders der Griechen. 1810–1812"
{26}. Мифологический логос, несомненно, может порождатьпретензию быть разновидностью "философствования"{27}. Философы могут пользоваться мифами, чтобы приблизить философемы к воображению (Phantasie). Но "содержание мифа есть мысль"{28}. Мифический план остается формальным и внешним. Если мифы Платона "красивы", если мифическое "представление" (Darstellung) мысли" красиво", то мы можем по ошибке посчитать мифы "превосходнее" (vortrefflicher), чем "абстрактный способ выражения". Действительно, Платон прибегает к мифу только там, где чувствует "бессилие (Unvermogen) выразиться в чистой модальности мышления". Но отчасти, еще потому, что он делает это только во введении к диалогам, а введение никогда не бывает чисто философским (известно, что Гегель думал о введениях и предисловиях вообще). Совсем по другому Платон выражается, когда он доходит до самой вещи, до главного сюжета. В "Пармениде", например, простые детерминации мысли обходятся без образа и мифа. Диалектическая схема Гегеля относится здесь с одинаковым успехом к мифическому, воображаемому или символическому. "Парменид" "серьезен": обращение к мифу здесь не очень часто. Оппозиция серьезного и несерьезного, которая господствует еще сегодня в оценках, и не только в так называемой англосаксонской мысли, покрывает здесь философскую мысль как таковую и в добавок ее мифологическо-игровые отклонения. Ценность философской мысли, т. е. также и ее серьезность, измеряется немифическим характером ее носителя. Гегель подчеркивает здесь ценность, серьезность, ценность серьезного, а Аристотель — его гарант. Поскольку, заявив, что "ценность Платона во всяком случае не заключается в мифах" ("Der Wert Platans liegt aberniht in den Mythen", S. 109), Гегель цитирует и переводит Аристотеля. Следует остановится на этом. Известно, но напомним об этом мимоходом прежде, чем приступим непосредственно к проблеме, каким весом давила на всю историю интерпретаций аристотелевская трактовка "Тимея", особенно в отношении хоры. Гегель переводит следующим образом парафраз из "Метафизики":