Как же все это сказалось бы на тех шести романах, которые Джейн Остен не написала? Она не стала бы повествовать об убийствах, страстях и приключениях. Не поступилась бы под нажимом назойливых издателей и льстивых друзей своей тщательной и правдивой манерой письма. Но знала бы она теперь больше. И уже не чувствовала бы себя в полной безопасности. Поубавилась бы ее смешливость. Рисуя характеры, она бы стала меньше доверяться диалогу и больше - раздумью, как это уже заметно в "Доводах рассудка". Для углубленного изображения сложной человеческой натуры слишком примитивным орудием оказались бы те милые сентенции в ходе пятиминутного разговора, которых за глаза хватало, чтобы сообщить все необходимое о каком-нибудь адмирале Крофте или о миссис Мазгроув. На смену прежнему, как бы сокращенному способу письма, со слегка произвольным психологическим анализом в отдельных главах, пришел бы новый, такой же четкий и лаконичный, но более глубокий и многозначный, передающий не только то, что говорится, но и что остается не сказанным, не только каковы люди, но и какова вообще жизнь. Писательница отступила бы на более далекое расстояние от своих героев и рассматривала бы их совокупно, скорее как группу, чем как отдельных индивидуумов.
Реже обращалась бы она к сатире, зато теперь ее насмешка звучала бы язвительней и беспощадней. Джейн Остен оказалась бы предшественницей Генри Джеймса и Марселя Пруста... Но довольно. Напрасны все эти мечтания: лучшая из женщин-писательниц, чьи книги бессмертны, умерла "как раз когда только-только начала верить в свой успех".
1921
СЭР ВАЛЬТЕР СКОТТ
1. АНТИКВАРИЙ
Есть писатели, которые уже не оказывают на других никакого влияния и потому пользуются мирной, безоблачной славой, одни их ставят высоко, другие знать не хотят, но мало кто их читает и критикует. Таков Скотт. Самый впечатлительный из начинающих авторов, чье перо сбивается с хода уже на расстоянии мили от таких источников воздействия, как Стендаль, Флобер, Генри Джеймс или Чехов, может прочитать подряд все уэверлеевские романы и не поправить у себя ни единого прилагательного. И однако же, нет сейчас, наверно, других книг, которыми бы так упивались тысячи читателей в безмолвном и некритичном восхищении. Но если таково читательское восприятие уэверлеевских романов, по-видимому, в этом упоении содержится что-то дурное, чему невозможно найти рационального оправдания; чему приходится предаваться лишь в тайне. Давайте еще раз перелистаем "Антиквария" и сделаем попутно несколько замечаний. Первый упрек, предъявляемый Скотту, состоит в том, что у него плохой стиль. Действительно, каждая страница щедро разбавлена длинными, вялыми латинизмами. Отряхая с крыльев пыль веков, в небо то и дело взлетают старые метафоры, взятые из давно списанного театрального реквизита. Море в разгар шторма - непременно "всепожирающая стихия". Чайка при тех же обстоятельствах - "крылатая жилица скал". Взятые вне контекста, подобные выражения, бесспорно, дурны, хотя можно кое-что сказать и против снобизма, который даже в словах соблюдает классовые различия. Но когда их с разгона прочитываешь в тексте и притом на своих местах, они не бросаются в глаза и не вызывают раздражения. В руках Скотта они выполняют свое назначение и совершенно сливаются с фоном. Великие романисты, чьи собрания сочинений насчитывают семьдесят томов, пишут ведь не фразами, а страницами. Они владеют и умеют к месту пользоваться десятком различных стилей, включая самые остро-выразительные. Напыщенный слог тоже бывает вполне уместен. Эти неряшливые обмолвки служат для того, чтобы читатель перевел дух, они наполняют воздухом пространство строк и наши грудные клетки. Сопоставим неряшливого Скотта и точного Стивенсона. "Все было как он сказал: ночь стояла недвижно, безветренные стены мороза стеснили воздух, и, идя вперед при горящих свечах, мы ощущали тьму как крышу над головой". Сколько ни ищи, в романах Скотта такого плотного и достоверного описания не найдешь. Но если отдельный образ у Стивенсона и более экспрессивен, у Скотта мы находим несравненно более широкую общую картину. Шторм в "Антикварии", хотя и представлен с помощью театральных кулис и фанерного задника, хотя и изобилует "жилицами скал" и "тучами, подобными гибнущим империям", тем не менее ревет и плещет всерьез и едва не поглощает кучку несчастных, жмущихся на прибрежной скале; меж тем как шторм в "Похищенном", при всех точных подробностях и ловких, удачных эпитетах, не способен замочить даже дамскую туфельку.
Другой, более серьезный упрек, который можно предъявить Скотту, состоит в том, что он пользуется неуместным, напыщенным слогом не только для разрисовки фона с облаками, но и для изображения душевных сложностей и страстей человеческих. Однако каким вообще языком описывать чувства персонажей вроде Довела и Изабеллы, Дарси, Эдит и Мортона? Ведь это все равно что живописать страсти чаек и душевные переживания тростей или зонтов, ибо названные леди и джентльмены мало чем отличаются от "крылатых жилиц скал". Такие же никчемные, такие же беспомощные, так же визгливо вскрикивают и так же ерошат перья, и их жалкие высохшие грудки источают крепкий камфарный дух, когда они унылыми надтреснутыми птичьими голосами заводят свои немыслимые любовные речи.
"Без согласия батюшки я ни от кого не вправе выслушивать объяснения; а что никак того не может быть, чтобы он одобрил вашу благосклонность, коей вы делаете мне честь, это вы и сами хорошо понимаете", - излагает свои чувства юная дева. "Не усугубляйте жестокость вашего отказа, безжалостно требуя, чтобы я взял назад мои слова", - говорит ей в ответ молодой человек, и кем бы он ни был: безродным сиротой, или сыном пэра, или и тем и другим одновременно, - все равно судьба такого Довела и его Изабеллы нас нисколько не волнует.
Но впрочем, быть может, нас и не стремятся взволновать. После того как Скотт успокоил свою судейскую совесть, в почтительных тонах изобразив переживания представителей высших классов, и подтвердил свою репутацию моралиста, "воззвав к высоким чувствам и читательскому состраданию через картины истинного благородства и вымышленного горя", после всего этого Скотт, разделавшись с искусством и моралью, берется писать ради собственного удовольствия и знай себе строчит без устали. Тут с ним происходит разительнейшая перемена, и притом исключительно к лучшему. Можно подумать, право, что он проделывает это наполовину сознательно показывает ленивую томность господ, наводящих скуку на него самого, и в противовес - неисчерпаемую жизненную силу простых людей, к которым лежит его сердце. Образные слова, анекдоты, сравнения с миром моря, неба и земли так и льются, так и слетают с их губ. Любую мысль они бьют прямо влет и без промаха сшибают меткой метафорой. Мы слышим то присказку: "в омуте у мельницы, в снегу под сугробом иль в пучине морской"; то беспощадную поговорку-характеристику: "Да он себе под ноги не плюнет - своих же сапог испугается" и всегда - острую, бойкую речь, живой шотландский говор, такой безыскусственный и пряный, такой обыденный и темпераментный, такой мудрый и вдобавок немного печальный. Из всего этого получается нечто неожиданное. Когда наши признанные авторитеты пошатнулись и мы остались без кормчих плыть по широкому бурному морю, оказалось, что в романах Скотта не больше морали, чем в драмах Шекспира. И для многих читателей его книги неувядаемо свежи и живы оттого, что сколько их не перечитывай, все равно не поймешь, какого же мнения придерживался сам Скотт и какой он на самом деле был.