Выбрать главу

Мы же имеем возможность последовать за Скоттом. При свете его дневников, естественном неровном свете счастья и горя, мы видим его после того, как гости разошлись по спальням и бедная Шарлотта перестала болтать, а Мэйда убралась подальше от живописцев, которые находят на своих полотнах место любимым собачкам великих людей. Но часто, после того как расходятся гости, в голове остается какая-нибудь мысль, какой-нибудь образ. Сейчас это - чревовещатель месье Александр. Не был ли сам Скотт, спрашиваем мы себя, окидывая взглядом длинный ряд романов уэверлеевского цикла, только величайшим из романистов-чревовещателей, которые подражают человеческой речи, но не портят при этом полированный стол, - "это всего лишь представление, моя дорогая, это не на самом деле"? Или же он был последним из романистов-драматургов, которые умели, когда накал чувств становился достаточно силен, вырваться за пределы прозы, и тогда их живые уста выражали настоящие мысли и настоящие чувства? С драматургами это случалось, и нередко; а из романистов - с кем? Разве только с сэром Вальтером и еще, может быть, с Диккенсом. Писать так, как писали они, держать такой гостеприимный, густо населенный дом, где графы и художники, чревовещатели и бароны, собаки и барышни выступают каждый в своей роли, мыслимо ли такое, если не быть наполовину чревовещателем, наполовину поэтом? И не это ли сочетание газового освещения и дневного света, чревовещания и правды в уэверлеевских романах разделяет два лагеря? И может быть, теперь, воспользовавшись "Дневниками" как бродом и ориентируясь по примитивным иллюстрациям Уильяма Бьюика, противники сбросят оцепенение и ринутся друг на друга врукопашную?

1924-27

МОНТЕНЬ

Однажды в Бар-ле-Дюке Монтень, увидев автопортрет короля Сицилии Рене, спросил: "Почему же нельзя позволить и каждому рисовать себя самого пером и чернилами, подобно тому как этот король нарисовал себя карандашом?" С ходу можно было бы ответить, что это вполне позволительно и что нет ничего легче. Если чужие черты порой бывает трудно уловить, то уж свои-то всякому хорошо знакомы, и даже слишком. Начнем же. Но едва мы приступили к этому занятию, как перо выпадает из рук: мы столкнулись с глубокими, загадочными, непреодолимыми трудностями.

И вправду, за всю историю литературы многим ли удалось начертать пером собственный портрет? Пожалуй, только Монтеню да, может быть, Пепису и Руссо. "Religio Medici" ["Кредо врачевателя" - книга английского писателя Томаса Брауна (1605-1682)] - это цветное стекло, сквозь которое смутно видны летящие кометы и странная мятущаяся душа. В гладком блестящем зеркале знаменитой биографии отражается лицо Босуэлла [имеется в виду книга английского писателя Джеймса Босуэлла (1740-1795) "Жизнь Сэмюела Джонсона" (1791)], выглядывающее из-за чужих плеч. Но настоящий разговор о самом себе, когда подробно прослеживаются блуждания, причуды собственной личности во всем ее смятении, во всех ее противоречиях и несовершенствах; когда создается подробная карта души, с данными об ее весе, цвете, диаметре, - это искусство было доступно одному Монтеню. Проходят столетия, а перед его шедевром по-прежнему толпятся зрители, вглядываясь в глубину картины, отражаясь на ее поверхности, и чем больше глядят, тем больше видят, хотя и не могут выразить словами, что именно открывается глазу. Доказательством этому непреходящему интересу служат новые переиздания. В Англии Наварским обществом издаются в пяти изящных томах переводы Коттона, а во Франции фирма Луи Конара выпускает полное собрание сочинений Монтеня с разночтениями, основанное на многолетних самоотверженных изысканиях доктора Арменго.

Рассказать правду о себе, отыскать самого себя, и не где-то за тридевять земель, а у себя же под носом, дело непростое.

"Мы знаем только двух или трех писателей древности, которые прошли этой дорогой, - пишет Монтень. - За ними не последовал никто; ибо дорога эта трудна, много труднее, чем кажется; нелегко проследить извилистый и неясный путь, которым идет душа, проникнуть в темные глубины, где она петляет и кружится; уловить ее мимолетные мелькания. Занятие это новое и прежде неслыханное, приступая к нему, мы отвлекаемся от общепринятых и всеми уважаемых дел".

В первую голову трудности касаются выражения. Все мы иногда предаемся приятному и странному времяпрепровождению, которое называется раздумием, но когда надо выразить наши думы хотя бы просто собеседнику, как мало мы способны сказать! Неуловимый призрак успевает пронестись через нашу голову и вылететь в окно, пока мы пытаемся насыпать ему соли на хвост, или тихо опускается обратно на дно темной пропасти, которую он на миг осветил своим блуждающим лучом. В разговоре к нашим слабосильным словам добавляются интонации голоса и выражения лица. Но перо - инструмент прямолинейный, оно мало что может сказать; и к тому же у него свои привычки и ритуалы. Оно склонно диктовать свою волю; по его указке обыкновенные люди превращаются в пророков, а естественная косноязычная человеческая речь уступает место торжественной и важной процессии слов. Вот почему Монтень так разительно выделяется изо всех умерших. Нельзя и на минуту усомниться в том, что его книга - это он. Далекий от того, чтобы наставлять и проповедовать, он не уставал повторять, что он такой же, как все. Единственная его цель выразить себя, сообщить о себе правду, и "дорога эта трудна, много труднее, чем кажется".

Ибо помимо трудности самовыражения есть большая трудность: быть самим собой. Наша душа, наша внутренняя жизнь, никак не согласуется с жизнью внешней. Если не побояться и спросить свое собственное, внутреннее мнение, оно всегда будет прямо противоположно мнению других людей. Другие люди, скажем, издавна считают, что пожилым болезненным господам надо сидеть дома и показывать миру пример супружеской верности. Монтеню же внутренний голос, наоборот, говорит, что старость - наилучшее время для путешествий, а узы брака, который, как правило, основан не на любви, к концу жизни становятся ненужными и лучше всего их разорвать. Точно так же и с политикой. Государственные мужи превозносят величие империй и обращение дикарей в цивилизацию провозглашают моральным долгом. Но взгляните на испанцев в Мексике, восклицает, негодуя, Монтень. "Сколько городов они сравняли с землей, сколько народов уничтожили... В богатейшем, благословенном краю все перевернули вверх дном, ради вывоза жемчугов и перца! И это победа?" А когда крестьяне рассказали ему, что видели человека, умирающего от ран, но не подошли, боясь, как бы суд не заставил их отвечать за его раны, Монтень заметил: "Что я мог сказать этим людям? Несомненно, им пришлось бы пострадать, прояви они человечность... Таких частых, таких вопиющих, таких неизбежных ошибок, как в судебной практике, не бывает больше нигде". И дальше душа Монтеня возмущенно набрасывается на наиболее очевидные проявления ненавистных ему условностей и церемоний. Но приглядимся к ней, сидящей у камина во внутреннем покое на верху той башни, которая хоть и стоит отдельно от дома, но зато оттуда открывается широкий вид. Воистину, что за странное существо эта душа - далеко не героиня, изменчивая, как флюгер, "застенчивая и дерзкая; чистая и сластолюбивая; болтливая и немая; неутомимая и изнеженная; жизнерадостная и мрачная; меланхоличная и приветливая; лживая и искренняя; все знающая и ни о чем не ведающая; добрая, жадная и расточительная", - словом, такая сложная, неопределенная, так мало соответствующая тому, какой ей полагается быть, по мнению общества, что целую жизнь можно употребить, гоняясь за нею, но так ее и не изловить. Зато удовольствие от этой погони с лихвой возмещает потери, которыми она угрожает материальному благополучию. Человек, осознавший самого себя, приобретает независимость; отныне он не знает, что такое скука, и жизнь легка, и он купается в глубоком, но умеренном счастье. Он живет, тогда как все остальные, рабы церемоний, словно во сне пропускают жизнь между пальцев. Стоит только раз уступить, повести себя так, как ведут себя другие люди, послушные условностям, и тончайшие твои нервы, драгоценнейшие способности души охватит оцепенение. Останется только внешний декорум при внутренней пустоте; скука, бесчувственность, безразличие.