Мы можем взглянуть на все и с другой точки зрения. Если бы Исаия не сохранил свое откровение как сокровище в сейфе банка, тогда другой религиозный опыт, совершенно иной природы, мог произойти с ним или с теми, кто шел ему вослед. В мире, построенном мифологически, каждое настоящее имеет собственного бога или миф как внутренний образ своей качественной субстанции. Вот был момент рождения, вот — войны, вот — любви и зачатия, тьмы, засухи, урожая, болезни, праздника солнцестояния — чего угодно. Время было пришествием вечно-новых архетипических ситуаций, т. е. манифестацией различных богов, где каждый появлялся в свое время, и его природа раскрывалась в своем особом мифе. Можно было бы сказать, что Исаия отъединяет один миф от всего многообразия различных мифов, обращая его в единственный миф, в супер-миф. Он взгромождает этот один, прежде интратемпоральный[16] миф поверх времени как такового, так что отныне времени не остается ничего иного, как быть развертыванием единственного мифа. Один определенный момент или миф, теряет свою заменимость (собственное "от сих до сих", свое назначенное время) и становится абсолютным.
Дело обстоит так, как если бы одно единственное стихотворение из всей нашей литературной истории было бы возведено в позицию Стихотворения, а все прочие стихи считались бы простыми экспликациями, индивидуальными вариациями содержания этого сверх-стихотворения. Или как то, что расхожее понимание приписывает гегелевской философии: быть единственной философией, по отношению к которой все философемы прошлого суть лишь частные моменты. Или как в психологии развития, например у Эриха Ноймана, где выделяется один архетип (Великая Мать) из всего множества архетипов и божеств, а всем прочим либо отводится служебная роль, либо они оказываются простыми фазами развития этого единственного архетипического принципа.
Природа времени заворачивается вовнутрь. В акте узурпации внутренний "кусок" времени провозглашает себя временем по большому счету. Спасение есть тот способ, которым единственное настоящее захватывает власть над всем будущим и навязывает ему свою тему как одну и единственную тему. Способ, которым эта тема, принадлежащая только к одному настоящему, возвышается до исключительной мотивировки, действенной для всех" настоящих моментов" истории, лишенных, впрочем, собственного истинного настоящего. Последовательность вечно-различных пришествий (разных богов, моментов, времен), заменяется на единственную heilgeschichte[17] монотеистического Бога. История перестает быть потоком событий и превращается в одно исключительное повествование, в рассказывание супер-мифа, и задача наших наук — непрерывно развивать и приукрашивать его. Это одно-единственное повествование имеет свое начало, подобно всякой истории, свой Genesis[18] — происхождение, неважно какие — "в начале было Слово" или "в начале был Биг Бэн"; у одной истории может быть много версий, и процесс ее рассказывания еще не окончен. И у нее есть свое завершение (эсхатология), так же как и линейное и недвусмысленное течение от начала к концу, нетерпеливое понукание конца, так называемая история.
Это равносильно трансформации сущности будущего: вместо пришествия, эпифании, будущее означает теперь исполнение сбереженного, промедлившее окончание: апокалипсис. В христианских терминах само пришествие — это лишь пришествие Того, кого долго ждали, оно лишается своего непредсказуемого характера[19]. Ведь в каком-то смысле истинное пришествие <будущего> — это появление незваного гостя, неожиданной, порой жуткой и даже оскорбительной реальности.
Коль скоро это понятно, можно обнаружить, что науки — это рассказывание единственного повествования, они суть миф, единственный миф, находящийся в процессе собственного конструирования и рассказывания. Миф только кажется истиной по той причине, что мы абсолютизировали его истину (своя истина есть у любого мифа) или уступили такой абсолютизации, свершившейся когда-то в далеком прошлом. Содержание, или сообщение этого мифа есть идея абсолютного. Но это, конечно, не значит, что повествование об абсолютном есть абсолютное повествование, и понимая это, мы в состоянии разглядеть сквозь внешность, что мы попались и можем медленно, постепенно идентифицировать современную физику, астрономию, теорию эволюции, науку истории как гигантские произведения литературного жанра, именуемого "fiction"[20] или "belles lettres" — и тем приписать их к душе, к воображению. Говоря о беллетристике (fiction) я вовсе не хочу сказать о ней ничего плохого. Не думаю я также и утверждать, что науки не имеют дела с истинами в смысле достоверного знания, как они это провозглашают, а занимаются, вместо того, неосновательными фантазиями. Несомненно, результаты наук, в известных пределах признанной научной установки, и в самом деле "истинны" (достоверны). Но, то, что нам необходимо сделать — это вернуть несомненную "истину" (научных результатов) назад к воображаемому как одному расширенному, продленному моменту (изнутри) мифического воображения (времени). Под научной фантастикой (science fiction) мы понимаем особый жанр футуристических текстов. Но мы начинаем понимать, что сами науки — учения и прозрения наших физиков, историков и т. д. — есть действительная, буквальная science fiction, и не вопреки, а именно благодаря своей научности.
19
В англ. языке слово advent — пришествие, появление — содержит отчетливый оттенок авантюрности и непредсказуемости, который прямо выражен в производном от него существительном adventure — приключение.
20
Термин "fiction" как жанровое определение не имеет точного эквивалента в русском языке; может быть потому, что ему ничего не соответствует в "русской действительности". По смыслу fiction — это литература в противоположность Литературе — т. е. "просто литература", без придыхания и без большой буквы. Сходным образом обстоит дело и с французским термином "belles lettres" — "беллетристика", который получил в русском языке пренебрежительный оттенок, не свойственный ему в оригинале. Другое значение fiction — "вымысел" — ср. русское "фикция".