Таким образом, время, как кругообразный поток, не сразу обрело значение, связываемое ныне с выражением "идеи цикличности истории" или "вечного возвращения" в противоположность линейной концепции времени. И вопрос не в нескончаемости повторения, но скорее в человеческом существовании, онтологически заключенном как в границы земной жизни, так и в каждый отдельно взятый ее миг. Что бы ни происходило, какие бы события ни проносил поток вещей, Ананкэ пригвождает человеческое существование к здесь и сейчас. Каждое настоящее-сейчас есть собственные Альфа и Омега, под стать тому, как в ритуальных культурах сотворение мира было делом не одного мига в начале всех времен, но сущностным началом каждого нового времени. Здесь нет никакого будущего, в которое мог бы сбежать человек из реального настоящего, так же как нет и прошлого, на которое можно было бы оглянуться, как на "добрые старые дни", когда "все было лучше". Змей, словно неотступный демон, обвивает меня и несокрушимо держит в настоящем. Эти узы, охватывающие все Бытие, все глубже понуждает меня погружаться в реальность настоящего, они заставляют меня исчерпывать эту реальность во всей полноте. Выхода нет. Бегства не существует. Здесь даже невозможны надежды на будущее по отношению к уделу настоящей реальности, поскольку змей времени заключает меня в непроницаемую скорлупу опыта этого удела. Если у судьбы и есть какой-то смысл, то такой смысл должен быть изведен из сердцевины собственно самой судьбы, из ее непреодолимых пределов, установленных Необходимостью. Смысл никогда не будет обнаружен в последующем событии, в будущем или вовне. Если любое роковое событие не сможет раскрыть само в себе свой смысл, значит смысла нет вообще.
Следовательно, Океанос является образом, выражающим то, как человек онтологически помещает себя самого в конечность собственной природы — смертной в противоположность природе небожителей. Почти вездесущая архаическая идея пра-потока или змея, охватывающего землю, змея — Ананкэ (по крайней мере у Греков), вне всякого сомнения основывается на эмпирическом опыте. Она исходит из психологической необходимости: необходимости обретения себя вне зависимости от жизни на этой земле, впрочем, как это и есть на самом деле (и чего хотелось бы избежать). В бесчисленных символах каждодневной жизни — как общественной, так и личной, в ритуальных актах древний человек ощущал насущную нужду постоянно удерживать в поле зрения свое со-единенное на онтологическом уровне бытие, окруженное змеем всегда здесь и сейчас. И такими символами для меня являются обруч, затвор, канат, кольцо, путы, узел, ярмо, волокно, дуга, шнур.
Если поэт-лауреат получает венок, гирлянду, ленту или пояс, это вовсе не означает почести за прошлые успехи, скорее это воочию указывает на узы, присущие достижениям как таковым и которыми победитель был незримо отмечен роком задолго до признания. Победа, успех переживались в представлении образа венца, возлагаемого на чело человека Богами, Роком, Судьбой, и этот же венец мыслился как часть, период времени и жизни, судьбы, управляемой Мойрами.
Подобно победе, сан монарха также являлся венценосными узами, благодаря которым тот, на кого они возлагались, становился царем. Мы видим, что в широком смысле каждое событие, каждый поступок нес в себе некое связующее начало. И если это так, следовательно, я не имею возможности ни избыть успеха, которому обречен, ни отречься от него. Реальное событие предает меня ему же посредством связующей реальности. Я должен признать его, склониться к нему, быть может, позволить ему научить меня моей же собственной реальной природе, с тем чтобы жить в гармонии с собственной реальностью и необходимостью. Венец, которой увенчивается победитель и царь, помогает также понять, почему ошейник, надетый на шею раба, связывает его с рабством. Нет особенного различия между венцом царя и ошейником раба. И тот и другой всего-навсего есть выражение непреложного подчинения Судьбе. В отношении рабства древние никогда не упускали из виду парадигму условий существования. Рабство было воплощено буквально в виде социального института того, что в сущности являлось онтологической сутью человека. [46] О чем напоминает тот факт, что люди, попадавшие в рабство, безропотно подчинялись, принимая ее, своей участи, — так Тацит в "Германии" пишет о тевтонах, которые, проигрывая в кости, с необыкновенным безрассудством соглашались на последний бросок, ставя на кон свою жизнь или свободу. Проигравший становился рабом безо всяких претензий и сожалений. И нам понятно — почему. Игра в кости была вовсе не случайной забавой, она открывалась как еще одна манифестация всесвязующего Рока, в пределах которого пребывал человек. В самом деле, рабство есть не что иное, нежели простая реализация существующей неодолимой необходимости. Восставать против нее куда как глупо. И наиболее впечатляющий пример мы находим в литературе Индии — игру в кости Юдхиштиры в Махабхарате. Мандала (которая с самого начала была циклом Времени [47]) также может рассматриваться именно в этом свете, как непреложно связующая нас с потоком событий, что, конечно, не идет в сравнение с унижающе-слащавой интерпретацией юнгианцев в пору их увлечения идеологией "само-развития", "роста", "целостности", предлагавших рассматривать мандалу как репрезентацию "я". Самость моего "я" может быть понята как ярмо невыносимой необходимости моей природы, водруженное на меня самого, а целокупность или же полнота как telos, как неизбывный обруч каждой роковой части времени — не моей целокупности, но целокупности каждого мгновения.
47
Х. Гертц, "Beitrag zur Polytheismus-Discussion", GORGO 2/1979, стр. 62, где он, с другой стороны, подчеркивает, что мандала может в то же время также представлять противоположную, устойчивую вечность одного Бога.