*
Морис Сакс{244} обладал экстремальным шармом. Этот шарм проявился после его смерти. Я не могу сказать ни где, ни когда мы с Морисом познакомились. В моем доме он был всегда. Он часто навещал меня в клиниках, где мое здоровье подолгу вынуждало меня жить. Его доброе, широко распахнутое лицо было мне так хорошо знакомо, что я не могу сказать, к какому периоду времени относятся эти воспоминания. Если он воровал у меня деньги, то лишь для того, чтобы накупить мне подарков. Да и кражи эти я вспомнил только потому, что он ими гордился.
Когда Морис сидел без гроша, он набивал карманы туалетной бумагой. Он ее комкал, и тогда ему казалось, что в кармане у него хрустят тысячные купюры. «Это придает уверенности», — говорил он.
Я не могу пожаловаться, что меня одурачили. Если кто в чем и виноват, то я сам. Мошенники мне всегда были симпатичней, чем полиция. Не всякого, кто того хочет, можно обокрасть. Сперва должно установиться доверие. С Саксом доверие было. Я повторяю, давал он больше, чем брал, а если брал, то чтобы отдать. Такой тип воровства нельзя смешивать с воровством корыстным, с воровством изобретательным, против которого нас защищает другой, аналогичный гений.
*
Однажды, пока я был в Вильфранше, Морис на тележке вывез все содержимое моей парижской комнаты. Мои письма, рисунки, рукописи. Он продавал их связками, не интересуясь содержимым. Он так подделывал мой почерк, что невозможно было отличить. Тогда я все еще жил на улице Анжу. Морис явился к моей матери с поддельным письмом, якобы предоставлявшим ему свободу действий.
Он руководил у Галлимара публикацией литературной серии, и в то же время мои тома Аполлинера и Пруста с целыми письмами на форзаце, адресованными мне и написанными их рукой, стояли, выставленные на продажу. Книги поместили в витрину. Автором этого скандала сочли меня, и мне пришлось объясняться с Галлимаром. Гастон Галлимар призвал к себе Сакса и объявил, что тот уволен. Сакс попросил несколько минут. Он исчез и вернулся с моим письмом, недавно написанным. В этом письме я просил его срочно продать мои книги, письма и рукописи. «Смотрите, — сказал Морис, — я прощаю Жану его чудачества, я уничтожу это письмо». И поджег его зажигалкой. Гастон Галлимар рассказал мне об этом фокусе и признался, что Сакс убедил его тем, что сжег письмо. Мы с Гастоном посмеялись той ловкости, с которой Морис обелил себя, уничтожив подделку.
Даже когда его разоблачили, Морис продолжал морочить голову тем, кого обманул. Он исходил из принципа, что людей забавляет, когда с другими случается беда, им ни на секунду не приходит в голову, что то же самое может произойти с ними. Во время оккупации он принимал у евреев на хранение соболий мех и драгоценности. И если меня спросят, как я, находясь на Лазурном берегу, воспринял известие о том, что у книготорговцев появились сомнительные вещи, то я отвечу, что меня охватила неохота. Неохота — это такая тулонская болезнь. Помню, однажды на улице шоферу префекта пришлось объезжать больного неохотой, заснувшего посреди дороги. Неохота — это попросту лень, итальянское famiente. Морис тоже страдал неохотой. Только неохота у него была плутоватой. Она его откармливала — и он ухал в нее всем своим весом.
*
Незадолго до своего отъезда в Германию, после целого года молчания, Сакс позвонил мне однажды утром. Он сказал, что умирает, и умолял прийти к нему в отель «Кастилья».
Я нашел его в номере, в кровати, необычайно бледного. Он сказал: «Вы единственный, кого я любил. Ваша дружба меня душила.
Я хотел от нее избавиться. Я написал клеветнические и оскорбительные вещи в ваш адрес. Простите меня. Я распорядился, чтобы их уничтожили».
В отеле «Кастилья» Морис не умер. Смерть настигла его в Гамбурге, при печальных обстоятельствах. Книги его не были уничтожены. Напротив, они выходят — одни при содействии нашего общего друга Ивона Белаваля{245}. Другие ждут своего часа. Правами на них обладает Жерар Миль{246}.
*
Я не разделяю мнения друзей, утверждающих, что эта клевета оскорбительна. Морис сказал мне правду, свою правду. У каждого из нас собственная правда. Я считаю, что его оскорбления в мой адрес свидетельствуют о его одержимости. Во всяком случае, я вижу вещи под таким углом. Как я писал в начале этой главы, он придумывал себе оружие, хватался за первое, что приходило в голову, и нападал на меня ни с того ни с сего. Нетрудно догадаться, что он не думал того, что говорил. Он сам не понимал, почему мучится и мучит меня. Он не ведал, что пишет. Его ярость объяснялась желанием исторгнуть из себя то, что его переполняло. Его позиция — и оборонительная, и наступательная. Его погоня за смертью, которую можно принять за бегство, — тому подтверждение.