Радио позволяет нам проследить, как действует механизм рождения легенды. Голос, наделенный скоростью света, издалека быстрее долетает до нас, чем до слушателей вблизи, для которых он распространяется посредством звуковых волн.
В тот вечер, когда зазвонили колокола, возвещая освобождение Парижа, я был в Пале-Руаяле в гостях у четы Клод-Андре Пюже{251}. Мы слушали Жака Маритена, который рассказывал нам из Нью-Йорка, какой момент мы переживаем. Его картина не походила на нашу. Он идеализировал события и заставлял нас ему верить. Он был прав. Нью-Йорк без промедления заменял нашу правду исторической. То же произошло со взятием Бастилии: это событие значило меньше, чем принято считать (меньше, чем захват дворца Тюильри), так что ни о чем не подозревавший Людовик XVI охотился в это время на зайца там, где теперь находится улица Мешен, недалеко от бульвара Араго — бульвара, на котором воздвигли гильотину. А мы-то празднуем день взятия Бастилии.
К несчастью, если историческая деформация имеет тенденцию возвеличивать, то деформация, касающаяся нас, скорее склонна обесценивать и принижать. Правда, мне кажется, что с течением времени это нагромождение уничижающих неточностей сделает выше наш пьедестал. Наружу выступит особая правда. Кроме того, найдутся любознательные умы, которые займутся поиском уточняющих подробностей. Они породят новые легенды, которые наложатся на старые и разрисуют наш бюст всеми цветами радуги.
*
Если бы вдруг материализовалось представление каждого из наших сотрапезников о том, что мы собой представляем внутри себя, нам пришлось бы спасаться бегством. Спасает нас только неведенье. Откройся это общее для всех недоразумение — и мы лишимся почвы под ногами. Где нам тогда искать пристанище? Нам останется только распластаться ниц и лежать так до самой смерти.
И напротив, милая сердцу компания многое может исправить. Вчера мы втроем — два моих старинных друга и я — встретились после долгой разлуки. Наш образ жизни и наши творения не имеют ничего общего. И все же мы купались в атмосфере дружеского тепла, более проникновенной, более целительной, чем единство, основанное на общности привычек и схожем складе ума. Жена одного из моих друзей заметила, что согласие наше происходит от утроенного равнодушия к пересудам, от радости за успехи другого, от неспособности завидовать и от умения слушать — не меньшего, чем умение говорить.
Это дружеское тепло пересиливало расхождения между нами и то представление, которое мы друг о друге имели. Когда речь зашла о легендах, сложившихся вокруг каждого из нас, кто-то из троих сказал со смехом, что, в сущности, это карикатуры, и мы должны без обид признать сходство. Он заметил, что я совершаю акробатические трюки, пытаясь ломать и разнообразить мою линию, и что акробатом меня называют справедливо. Что его самого справедливо называют игроком в шары, поскольку он родом из Марселя. Что третьего нашего товарища правильно называют «киосковым» автором, потому что он единственный, чьи книги можно купить в газетных киосках.
Наш марсельский друг вполне оправдывал репутацию марсельца. Мы восхищались тем, что он не придает значения россказням и воспринимает их с чисто марсельской легкостью. Он сказал также, что люди были бы шокированы, узнай они о нашей дружбе, они стали бы искать в ней какой-нибудь умысел, в то время как мы просто не могли наговориться и не касались в беседе ни чужих дел, ни нашей работы.
В тот же вечер друзья хотели повести меня в более людное собрание. Я отказался, сославшись на то, что это может сбить нас с пути и что я предпочитаю не взбалтывать вина. Эти собрания на деле выливаются в фотографии и газетные заметки. Так, когда Сартр заканчивал пьесу «Дьявол и Господь Бог», а я как раз начал «Вакха», одна южнофранцузская газета объявила, что мы совместно работаем над пьесой о Вертере. Лютер превратился в Вертера. Вскоре мы прочли другую статью, автор которой находил естественным, что наши с Сартром пути привели нас обоих к исследованию отчаянья Вертера и его самоубийства.