Выбрать главу

К семи часам, в самый разгар моего кожного приступа я попытался было отвлечься на сбор поэтического урожая. Но механизм застопорился, ему не было до меня никакого дела: он толкал меня к подделке весьма посредственного качества. Я сдержал себя и дальше не двинулся.

Перечитывая эти стихи, я удивляюсь их совершенной несхожести с «Распятием». Строфы несколько педантичны, в том смысле, что в них я ищу — или думаю, что ищу, или пишу под диктовку крупным почерком — урок, данный мне в назидание за мое чрезмерное увлечение кино и другими интеллектуальными играми.

Я не устаю исследовать это явление, в котором со стороны мы предстаем такими свободными, а на самом деле, собственно говоря, в нас нет и тени свободы. Хотя тень все же есть. Она наполовину скрывает от нас наше произведение. И следит за нами. Она помещает нас точнехонько между собой и светом, так что ей больше всего подошло бы название «полумрак». Когда я вглядываюсь в него (или в себя), мне больно. Эта боль точит меня уже семь месяцев, как ювелир свое изделие. Можно даже сказать, что она высовывает язык от напряжения. Она оказала мне услугу. Я что-то делал, значит, я спал. Человек моего склада работает таким образом только во сне. Театр, рисунки, фильмы были лишь предлогом для всей этой кутерьмы, в которой душа бурлит, не давая осадка. Я тряс свою бутылку. Немудрено вину скиснуть.

Боль меня подстегнула. Напрасно я пытался победить ее усталостью, кипением — всегда настает день, когда она велит нам молчать и сидеть тихо. В больнице это еще не открылось моим глазам. Стихи о снеге, эта книга где я разбираю себя по косточкам, эти исписанные листы, эта рабочая комната вместо пустоты, на которую я должен был себя обречь («ни о чем не думайте», — советуют врачи) напоминают многозначительную паузу. Именно так я все это воспринимаю. Это единственный приемлемый для меня способ «ни о чем не думать». Глядя на туман и на Альпы, я прихожу в ужас от мысли, что был близок к другой форме молчания. Той, которую рекомендуют мне врачи.

О смерти

Мне случалось переживать столь тягостные периоды, что смерть представлялась соблазном. Я привык не бояться ее и смотреть ей прямо в лицо.

Поль Элюар {74} удивил меня, заявив, что ему страшно, когда в «Бароне-призраке» я играю со смертью и рассыпаюсь в прах. Меня же больше озадачивает перспектива жизни, нежели смерти. Я не видел мертвыми ни Гарроса, ни Жана Леруа, ни Раймона Радиге, ни Жана Деборда. Моя мать, Жан де Полиньяк, Жан Жироду, Эдуар Бурде {75} — вот те умершие, с которыми в последнее время я имел дело. Кроме Жана де Полиньяка, я всех рисовал, и меня подолгу оставляли одного в их комнатах. Я смотрел на них совсем близко, чтобы изучить их черты. Я их трогал, любовался ими. Потому что смерть внимательна к своим статуям. Она разглаживает их морщины. Напрасно я твердил себе, что мертвых не заботит то, чем озабочен я, что нас разделяют ужасающие дали. Я чувствовал, что мы совсем рядом, как две стороны одной монеты, друг о друге не ведающие и разделенные лишь толщиной металла.

Если бы мне не было грустно покидать тех, кого я люблю и кто еще может надеяться на какую-либо помощь с моей стороны, я бы с любопытством ожидал, когда меня коснется и умалит тень, предшествующая смерти. Я бы не хотел, чтобы она, постоянно оттягивая развязку, прикончила меня из жалости. Я хотел бы попрощаться с близкими и увидеть, как мои творения радостно займут мое место.

Ничто, связанное со смертью, не внушает мне отвращения — разве что торжественность, в которую ее облекают. Похороны мешают воспоминаниям. Когда хоронили Жироду, я сказал Лестрингезу {76}: «Пошли отсюда. Сам-то он не пришел». Мне так и виделось, что он в этот момент играет в механический бильярд где-нибудь в подвальчике Пале-Руаяля.

Похороны Бурде получились леденящими. Стоял мороз, и фотографам приходилось забираться на кафедру, чтобы поджечь магний и сделать снимок.

Смерть моей матери показалась мне легкой. Мать не впадала в детство. Она вернулась в него и полагала, что я тоже там. Она думала, что я учусь в коллеже, подробно рассказывала о Мезон-Лаффите и пребывала в благодушном настроении. Смерти ничего другого не оставалось, кроме как улыбнуться ей и взять ее за руку. А вот Монмартрское кладбище, где хоронят нашу семью, на мой взгляд, ужасно. Нас кладут в ангар. И шатающиеся по мосту пьянчуги мочатся на нас сверху.

Вчера я был на одном кладбище в горах. Оно засыпано снегом, могил там мало. Кладбище возвышается над грядой Альп. И хотя мне кажется смешным выбирать себе последнее пристанище, я думал о нашем сарае на Монмартре и жалел, что меня не зароют здесь.