На склоне лет Жану Кокто стало казаться, что он безумно устал, что его труд бесполезен, что никто и никогда не сможет его понять. В подобные моменты перо выскальзывало из рук, и поэтом овладевало отчаяние. Но подобно Паскалю, всю жизнь страдавшему от мучившей его неизлечимой болезни, Кокто осознавал, что страдания обостряют чувства художника: «Проблема болезни — это проблема души. Думаю, что мы все пользуемся одним и тем же горючим как средства передвижения. Они бывают разные, есть автомобили и самолеты. Единственная разница между машиной и нами в том, что наша машина становится более хрупкой, если организм устроен не так, как остальные, и усложнен некой разбалансировкой».
Бытие Кокто было настолько насыщено людьми, событиями, и, главным образом ежеминутным творчеством, что иногда силы покидали его. Не раз опускались руки, и даже помыслить о чем-то новом представлялось невозможным. «Сочинять — значит сближать два настолько различных и отдаленных друг от друга предмета, что никто на свете не мог вообразить такого сближения. Понять — значит допустить такое неожиданное сближение и сразу увидеть суть нового предмета, родившегося от этого брака. Вот уже сорок лет, как я засыпаю вечером, чтобы забыть этот мир, и, вставая, заставляю себя ломать комедию хорошего настроения. Больше нет сил. Я никогда никого не оскорблял. Большинство восхваляемых произведений я считаю посредственными и смешными. Я совершил ошибку, веря в некую справедливость, возникающую помимо человеческой. Я ошибся. Если мне случится что-нибудь еще написать, это будет из гигиенических соображений, и я не буду ждать никакого ответа». Эти строки написаны в августе 1953 года, в трудную минуту. Однако, справившись с недугом, он снова и снова возвращается к своему принципу, изложенному в послесловии «Трудности бытия»: «Вперед, неустрашимый и неразумный! Рискни быть до самого конца».
Всю жизнь Кокто играл со смертью. Ему нравилось умирать на сцене, например в роли Меркуцио в обработке «Ромео и Джульетты» в 1925. Он утверждал, что ему часто снилось, что он умирает по-настоящему. Его приводили в восторг слова, обычно произносимые костюмершей: «До смерти месье Кокто», «после смерти месье Кокто». Он очень смеялся над ужасом Элюара, увидевшего в 1942 году фильм «Барон-призрак», написанный для Сержа Полиньи, где Жан Кокто играл барона и превращался в прах на глазах у изумленного зрителя. Элюар кричал: «Я никогда не осмелился бы сыграть такое». Кокто всегда ощущал полноту жизни и полноту смерти. Однажды, будучи на фронте во время Первой Мировой войны, он подобрал фигуру Христа, упавшую с алтаря. У Христа отломалась рука, и Кокто отправил статую на машине для настоящих раненых.
«Любое произведение посмертно. Как только вы ставите слово „конец“ в заключительной части, произведение умирает, и вы умираете для него. Что-либо менять — все равно, что копаться в вещах усопшего, совершать святотатство», — писал Кокто.
ОПИУМ
«Когда я страдаю, я прячусь. Я равно никогда бы не посоветовал работать ни под боль, ни под музыку в ресторане. И та и другая возбуждают, вынуждают считать внешние капканы нашими собственными. В сущности ни опиум, ни его отсутствие не вызывают грез, в крайнем случае — сбои у стрелочника. Опиум приводит в порядок нервы. Одним он предлагает легкую пробку, другим дает свинец. Благодаря ему я обретал контакт с земными предметами. Жаль, что наше слишком непрочное устройство плохо переносит подобное усовершенствование». (Из предисловия к «Психиатрической лечебнице» с 31 рисунком Кокто. 1926.)
Жан Кокто был очень нервным ребенком. В своем раннем произведении «Потомак», он признался, что в детстве ему давали маковый порошок, чтобы успокоить. Однажды аптекарь ошибся и дал ему кокаин. «Можно ли забыть эти симптомы? Вены напрягаются, кровь сбивается с пути, некая неподвижная зона сковывает члены, сердце бьется, пытаясь убежать, стучит в грудь и немеет. Комок тревоги в горле. Горькая паста на твердом языке. Чужие зубы. И в сумерках — шум травы, когда нам кажется, что кто-то что-то шепчет».