Утверждение Кокто о том, что «дурацкая мода публиковать свой „дневник“ при жизни началась с Жида» не совсем верно. Впервые это произошло с Шатобрианом, который в силу сложившихся обстоятельств вынужден был опубликовать труд, заранее названный «Замогильными записками». Кокто полагал, что после смерти автора его личный дневник становится «как полученное от него длинное письмо».
Кокто часто рассуждал о соотношении истины и умолчании в дневниковой прозе, о степени публичности подобных изданий о моральных правилах — «Я предлагаю особую мораль, не имеющую ничего общего с тем, что привыкли называть моралью. Французы — умеренные анархисты. Они обладают даром жульничества, иными словами, любовью к махинациям и в то же время уважают мораль… Та мораль, что я очередной раз на свой страх и риск осмеливаюсь рекомендовать, побуждает человека не сдерживать свои инстинкты, а направлять их на благородные дела, возвышать их, а не сопротивляться им». Писатель и публицист Роже Нимье в статье от 28 января 1953 года периодического издания «Карфур» писал, что Кокто никогда не проповедовал аморальность. «В его произведениях нередко речь идет о морали, и не всегда сразу понимаешь, является ли эта мораль способом существования, естественным изяществом души или некоей милостью, дарованной детям, в том случае, если они ужасны, если чудовища — священны, и если писатели сочиняют стихи.
Грезы наяву, добродетели детства, восхваление дружбы — таковы составляющие морали, которая основывается скорее на добром спонтанном вдохновении, чем на универсальной системе ценностей».
Почти у каждого поэта и писателя существуют записные книжки и дневниковая проза. И, поскольку в любом случае художник рассматривал все им написанное как произведение определенного жанра, встает вопрос, каким должен быть этот жанр, если он существует? Андре Жид в отклике на «Дневник незнакомца» заявляет, что Кокто не способен важничать: «все его мысли, афоризмы, ощущения, весь потрясающий блеск его обычной речи шокировали меня как шикарная вещь, лежащая на прилавке, когда вокруг голод и траур (…) Он изображает звук рожка, свист шрапнели. Потом меняет тему разговора, видя, что не смешно (…) В нем есть беззаботность Гавроша». В свою очередь Кокто, читая дневники Жида, не соглашается с его методом, заключающимся, по мнению Кокто, в том, чтобы «все скрывать, притворяясь, что обо всем говоришь. Дневник существует только при условии, что в нем безоговорочно записывается все, что приходит вам в голову».
Жан Жене увидел заключенную в «Дневнике незнакомца» обнаженную душу непонятого поэта: «Может быть, в этой книге и нет той твердости и силы, что в „Трудности бытия“, но в ней есть нежность и умиление, придающие ей — особенно если хорошо тебя знать — особую притягательность. Мне полюбилась в ней твоя слабость, однако, ты не прав, полагая, что ты одинок — тебя любят во всем мире, причем часто прекрасно тебя понимая».
Да, дневник, но почему незнакомца?
Лучшей разгадкой будут слова самого автора: «Это не дневник в чистом виде. Это отдельные главы, где незнакомец — то есть я — высказывается на разные актуальные темы, где я объясняю причины странного мифологического явления, жертвой которого я стал»[8].
«В Париже мне плохо работается. Я ведь очень люблю работать, хотя считается, что развлекаюсь вечерами напролет! Из меня сделали персонажа, не соответствующего мне как реальному человеку. Даже если я и известен, я все равно незнакомец.
Разнообразие моих начинаний снискало мне славу человека слабовольного и следующего за меняющейся модой. Я же наоборот, боролся с ней то книгой, то театральной постановкой, то фильмом. На самом деле, я лишь поворачивал лампу в разные стороны, чтобы высветить разные интересующие меня темы: одиночество людей, грезы наяву, ужасное детство, от которого я никогда не освобожусь[9].