Издержки бюрократической самоинкорпорации обнаружились уже вскоре после смерти Сталина. Командная экономика должна быть командной, т. е. иметь своего «Верховного», принимающего стратегические решения по распределению ресурсов и корректировке курса. В отсутствие такового деятельность центрального правительства сводится к бюрократическому торгу, иначе говоря, корпоративному лоббированию между влиятельными министерствами и региональными властями. Долгие экономические споры об эффективности планирования по сравнению с рынком основаны на абстрактно вневременной, а следовательно, ложной посылке, что это взаимоисключающие идеологические альтернативы. Плановая или даже командная экономика будет более эффективной в краткосрочной перспективе, когда ситуация требует чудес крупномасштабного стандартизированного производства, — например, во время войны, восстановления после катастрофы или для совершения индустриального скачка. Командная модель непригодна для длительных и более спокойных периодов, которые требуют диверсифицированных и более гибких решений. Но как осмелиться предложить свернуть гигантское устаревшее предприятие, которое было гордостью первых пятилеток, и чьи влиятельные руководители занимают места в Центральном Комитете? Именно подобные предложения или даже намеки на них и привели к низложению Никиты Хрущева в 1964 году. Советские руководители и идеологи воспитывались нетерпимыми к рыночным идеям, равно как и их капиталистические коллеги в эпоху неоглобализма будут воспитываться в идейной нетерпимости к государственной собственности и регулированию. Неуступчивость промышленных и политических бонз, однако, имела куда более глубокие причины, чем инерционная приверженность ортодоксии. В основе консерватизма брежневской бюрократии был обоснованный страх перед более образованны ми, энергичными и молодыми подчиненными, которые могли сместить своих начальников, если допустить соревновательность и открытую дискуссию.
Основные противоречия советского коммунизма в его поздний период лежали в плоскости противостояния теперь уже стареющей бюрократической номенклатуры с растущей средней стратой образованных специалистов и творческих интеллектуалов. Новые группы молодых романтически настроенных «шестидесятников» объединяли представителей средних эшелонов государственных учреждений хозяйства, высшего образования и культуры. В самом буквальном смысле они были детьми советской модернизации. Изначально идеология этих молодых специалистов представляла собой разновидность движения «новых левых», появившихся по всему миру в период между 1956 и 1968 годом. Лишь много позже, во времена кризиса горбачевской перестройки, антибюрократический протест младшего звена нашел радикально иное выражение в индивидуалистической философии неолиберализма или в утверждении своего этнического национализма. Официально левая антисистемная идеология советского блока парадоксальным образом подталкивала реформаторов и революционеров в зрелых коммунистических государствах Восточной Европы к принятию официальных системных идеологий Запада. Далее, уже на исходе перестройки, в соответствии с логикой быстрой идейнополитической поляризации в моменты революционных конфликтов, реформаторы двигались к наиболее радикальным вариантам современного неоконсерватизма.
Ни в одной сфере общественной жизни этот процесс не проявился так бурно, как в культуре 1960-х годов. Официальная ортодоксия предписывает «соцреализм»? Даешь абсурдистские комедии и спиритуалистический мистицизм! Номенклатура славит дружбу народов? Тогда сыграем на националистических сюжетах. Министерство культуры навязывает классические каноны в живописи и музыке? Значит, в творческом андеграунде будут процветать абстракционизм, джаз и рок. Ирония, конечно, в том, что дряхлеющий диктаторский режим, который утрачивал смертоносные качества былой революционной диктатуры, представлял собой прекрасную мишень для молодежных проделок и провокаций. Старшее поколение послушных советских бюрократов, сформировавшееся в самом конце сталинских чисток, оказалось в принципе неспособно инкорпорировать иконоборческий энтузиазм, как это блестяще удавалось ранним большевикам.
Точно так же, как поздний советский режим не мог вести за собой интеллигенцию, он уже не мог заставить рабочих работать. Непосредственные причины были политическими. Ограничив полномочия тайной полиции ради своей собственной безопасности, осторожная в своей бюрократической массе номенклатура меньше всего хотела предпринимать какие-либо массовые репрессии. В то же самое время экстенсивно растущая индустриальная экономика препятствовала насаждению дисциплины при помощи классического рыночного кнута безработицы. Дело тут не только в идеологии коммунистов. Советские руководители нуждались в рабочей силе для выполнения плана, и рабочие могли выторговать для себя весьма хорошие условия или отправиться на их поиски в другие места — например, в Москву с ее особым снабжением или в Сибирь с ее высокими зарплатами в промышленности.
Но главной структурной причиной, давшей классовую силу советским рабочим в брежневский период, был стремительно завершавшийся демографический переход. Деревни в Центральной России теперь стояли опустошенными, поскольку города и индустриальные стройки по-прежнему требовали молодых работников. Подобная экономико-демографическая ситуация и сама по себе ведет к значительному усилению роли женщин. В советском случае повышение роли женщин трагически связано с военными потерями мужчин. Гендерные отношения вернулись бы к традиционно той норме после лихолетья, если бы страна оставалась аграрно-крестьянской. Тем временем новая городская среда, промышленная занятость, массовая медицина и массовое среднее, и вскоре высшее образование безвозвратно изменили образ жизни и социальные ожидания. Всего за одно-два поколения уровень рождаемости резко понизился в основных республиках СССР.
Подчеркнем особо, что нехватка рабочей силы и армейских призывников стали для России исторически беспрецедентным явлением. Цари и даже все еще Сталин могли полагаться на кажущиеся бесконечными ресурсы деревни, поставлявшей как рабочую силу, так и рекрутов. Однако в 1960-х годах демографические резервы внезапно исчерпались. Превращение крестьян в рабочих было, по сути, триумфом советской цивилизации. Но это означало и конец старой российской традиции, в том числе традиции деспотических модернизаций за счет крестьянства. Относительный демографический спад попросту лишил ресурсов государственно-крепостнический деспотизм.
Зрелость советского индустриального общества и новые демографические реалии составили структурные предпосылки для изменения теперь уже безнадежно устаревших политических структур советского милитаризированного индустриализма. Наметившаяся демократизация нуждалась в третьем, чисто политическом условии. Этим условием был союз между становившейся все более либеральной интеллигенцией и обретшим силу рабочим классом. Фактически такой тип широкого демократического альянса уже продемонстрировал свои возможности в ходе мощнейших и неожиданно стихийных народных мобилизаций в Чехословакии 1968 года и Польше 1980 года. Постсталинистские режимы казались (и не только казались, но и ощущали себя) весьма уязвимыми перед лицом народных восстаний левого толка. Эти режимы утратили, вернее, полусознательно отказались от своих идеологических и силовых ресурсов, прежде позволявших им подавлять общественные выступления масштабным насилием. Тем не менее классовый конфликт в развитом индустриальном обществе, вопреки марксистским представлениям, не был двусторонним. Речь шла скорее о треугольнике: управляющие крупных советских предприятий, либеральная интеллигенция и рабочий класс. Соответственно, наилучшим выбором для номенклатуры был подкуп рабочих за счет интеллигенции.