— Ну, как там мой сборник? — начал с главного Иван. Он сделал из своих бровей толстую букву «Л», как ее пишут на эмблеме сборной команды города Ленинграда.
А я повел себя политично. Моя политичность сама собой развилась за годы общения с ответственными секретарями (уже года два). Я не стал спрашивать про главы моего романа, сданные в областной альманах. Роман еще не закончен, но пора выходить к читателю. И надо жить. Мне очень хотелось выйти с главами в областном альманахе. Главы сюжетно самостоятельны, актуальны по теме. Но я сказал:
— Пойдем, Кеша, выпьем.
И мы потащили ответсекретаря к домику с желтой вывеской «Дорожный мастер». Но тут отворилась задняя дверца машины, вышла наружу женщина. Она была молодая, кажется, красивая, в долгополой алтайской шубе буньего меха — есть такие бараны в горах, буны. Шуба с чужого плеча, в дорогу дали. Мы отпустили секретаря и вцепились в женщину. Я пропел ей в правое ухо:
— Семе-е-рочка!
Иван сказал ей в левое ухо:
— Вы приехали очень кстати. Мы вас ждали.
Женщина глянула на меня, на Ивана, опять на меня. Сказала:
— Да ну? Как интересно!
Оказалось, она из центрального радио. Приехала в горную страну поделиться опытом. Или, наоборот, позаимствовать опыт. Таганаев сопровождал ее в поездке.
…Шофера мы увели ночевать к соседу — леснику.
Мы сняли с женщины шубу, под шубой еще было московское пальтецо. Мягонькое. Когда я вешал его на гвоздь, я его стиснул и поскрипел зубами, будто это подстреленный заяц. Жестокий человек. Нежный человек. Я знал, какие большие преимущества у Ивана в сравнении со мной. Он уже вытаскивал из-под кровати гитару.
Мы сняли с женщины валенки. В них были заправлены брючки. Шерстяной свитерок был тесен ровно настолько, насколько нужно.
Женщина была рыжая. Хорошо, что рыжая, с маленьким табунком бледных веснушек на переносье, с блестящими с мороза в тепле и от необыкновенности обстановки глазами. Наверное, было бы так же хорошо, если бы радиоженщина оказалась брюнеткой или шатенкой. Но рыжая — именно то, что надо: единственная, семерочка!
Ответственный секретарь притомился в дороге, он был немолод и нездоров. Он выпил, закусил зайцем, выпил еще, закусил рябчиком. Уж мы его угостили! Мы его положили под нашу медвежью шкуру.
Женщина взглядывала на нас, а мы старались. Она говорила:
— Ой, какие вы. Что же вы едите? Как здорово все!
Ее звали Екатерина Петровна. Хорошо, что мы стерпели, не выпили спирт. Он очень нам пригодился. После спирта я стал звать ночную гостью просто Катюхой. Я стал прикасаться к ней руками. Потом прижался щекой к ее горячей женской щеке, и мне захотелось заплакать над своей жизнью. Я видел, как она смотрела на Ивана. За время нашей совместной жизни с Иваном я научился замечать это первым и ни разу не ошибся.
Иван свел брови в эмблему сборной команды города Ленинграда. Природа не обидела Ивана бровями. Он поставил локти на колени и вцепился пальцами в курчавые виски, которые уже слегка поседели от напряженной внутренней жизни. Он мог сидеть так долго. Я-то знал Ивана. Екатерина Петровна трижды спросила: «Что с вашим приятелем?» Она смотрела на него особенно, не так, как на меня. Все они смотрели и все спрашивали, будто я им обязан объяснять таинственную личность Ивана.
Я начинал злиться. Я бы сдержался, но женщина посмотрела вдруг на меня так, как она смотрела на Ивана. Зачем ей было смотреть на меня? Я не мог ей поверить. Но глаза мои перестали видеть предметы, словно их застило дымом, будто я сжег в одну затяжку целую сигаретину «Бокс». Я сказал:
— Катюха. Семерочка.
Все покрутилось, подымилось в моих глазах — и приняло свои обыкновенные формы. Потрескивали повешенные близко к зеву печи беличьи шкурки. Спал ответственный секретарь областного союза писателей Таганаев, изображал из себя роденовского «Мыслителя» Иван. И тогда я не сдержался.
— Ваня, — сказал я, — не скорби так долго о людской суете. Мы же не в Древней Греции. Мне это начинает надоедать.
Иван ничего не ответил. Он взял гитару. Я знал, что сейчас будет. Он еще подержал брови вместе и вдруг распустил их, и они поползли, куда им надо, как две большие, веселые гусеницы. Иван улыбнулся просто, мило и чуть просительно. Дескать, ничего, ребята, это я так, не судите меня строго. Я-то уж знал набор Ивановых улыбок. Лицо его стало просветленным. Он потренькал на свой гитаре и запел. И не осталось места ничему в нашем доме, кроме его полного, тугого и будто ворсистого баритона. Бесполезно было противиться его пению. Оно было бесконечно выше, чем эта ночь, и наша жизнь, и я со своим незаконченным романом. Когда Иван пел, мне становилось неуютно. Так бывало всегда, но сегодня неуют донимал меня особенно сильно. Я сгорбился и взялся руками за голову и зашептал беззвучно не имеющую смысла фразу: «Как жить, как жить, как жить?» Я знал, что глупо сидеть так, как сидел недавно Иван. Я знал, что мое заурядное лицо не может всерьез выразить неутешность и сложную скорбь. Я никогда не читал произведений Фукидида. Но мне было все равно. Иван пел старую шоферскую песню: