Выбрать главу

Коноплев передохнул, и Петр Кузьмич воспользовался этим, вставил слово:

–  Бывает и так: клин не лезет, а дерево виновато, говорят — дерево с гнильцой. Поди–ка не согласись в районе. Они тебе дают совет, рекомендацию, а это не совет, а приказ. Не выполнишь — значит, вожжи распустил. Колхозники не соглашаются — значит, политический провал.

–  А почему — провал?! — почти крикнул Коноплев. — Разве мы не за одно дело болеем, разве у нас интересы разные?

–  Ну, райком тоже, брат, по головке не гладят, коли что. И с них требуется дай боже.

–  Дай боже, дай боже! — горячился Коноплев. — Рядом, в Груздихинском районе, другие порядки. Шурин приезжал на днях, рассказывает: там у председателей поджилки не дрожат, когда начальство их в район вызывает. Нет этого страха. Секретарь в колхоз приходит запросто, разговаривает с людьми не по бумажке.

На полке в переднем углу слышнее заработал радиоприемник. Он всё так же потрескивал и шипел, словно выдыхающийся пенный огнетушитель, но теперь сквозь шипение и потрескиванье пробивалась не музыка, а окающая, с запинками, речь. Передавались письма с целинных земель. Какой–то паренек рассказывал о своих трудовых успехах на Алтае. Собеседники прислушались.

«Нас всех зовут москвичами, хотя мы из разных городов. Держимся дружно, в обиду себя никому не даем. Урожай в прошлом году выдался небывалый. В пшеницу войдешь, словно в камыши. Даже старики не помнят таких хлебов. Для ссыпки не хватало мест, тяжело было…»

Паренек обращался к своей дорогой маме, но так, будто никогда раньше не произносил этого имени. Он явно робел перед микрофоном.

–  Ты смотри, — сказал Петр Кузьмич, — и там свои беды: хлеб ссыпать некуда. Хоть бы навесы какие–нибудь понастроили, чтобы зерно не гноить. — Он ткнул рукой в сторону радиоприемника, и брезентовый плащ соскользнул с его левого безрукого плеча.

–  Не всем же на Алтай ехать! — буркнул Коноплев и, закашлявшись снова, поднялся из–за стола, взял обеими руками горшок с окурками, пошел к порогу. Там он откинул ногой веник и вывалил окурки в угол.

И тогда обнаружилось, что в избе во всё время этого разговора присутствовал еще один человек. Из–за широкой русской печи раздался повелительный старушечий окрик:

–  Куда сыплешь, дохлой? Не тебе подметать. Пол только вымыла, опять запаскудили весь.

От неожиданности мужики вздрогнули и переглянулись. Бывает нечто подобное в зимнюю ночь, когда рассказывает кто–нибудь страшную сказку и вдруг от мороза оглушительно треснет угол избы или настежь откроется дверь.

–  Ты всё еще тут, Марфа? Чего тебе надо?

–  Чего надо… За вами слежу! Подпалите контору, а меня на суд потянут. Метла сухая, вдруг — искра, не приведи бог…

–  Иди–ка ты домой.

–  Когда надо будет — уйду.

Разговор друзей оборвался, словно они почувствовали себя в чем–то друг перед другом виноватыми.

На мгновение стала слышна улица, шум ветра, далекая девичья песня.

Сергей Щукин выключил приемник, голоса целинников пропали.

Мужики снова стали отрывать клочки газеты, понемногу вытягивая ее из–под разбитого стекла, и скручивать цигарки и «козьи ножки». Долго молчали, курили… А когда опять начали перебрасываться короткими фразами, это были уже пустые фразы — ни о чем и ни для кого. Про погоду — дрянная стоит погодка, в такую погоду кости ломит; про газеты — они ведь разные бывают, из другой свернешь цигарку, так горечь одна и табаком не пахнет; потом что–то про вчерашний день — сходить куда–то надо было, да не сходил; потом про завтрашний день — надо бы встать пораньше, в кои–то веки баба собирается блинами накормить… Пустые фразы, но даже и такие произносили уже приглушенно, тихо, то и дело оглядываясь по сторонам да на печку, словно за ней скрывалась не Марфа, конторская уборщица, а какой–то посторонний, непонятный человек, которого следует остерегаться. Ципышев посерьезнел, больше не разговаривал, не улыбался, только раза три спросил, так, не обращаясь ни к кому:

–  Что это учительница замешкалась? Начинать бы надо партийное собрание.

Один Щукин вдруг повел себя несколько странно; ему не сиделось на месте, табуретка под ним поскрипывала, глаза — молодые, озорные, с хитринкой — блестели и смотрели на всех с вызовом. Казалось, Щукин вдруг увидел что–то такое, чего никто другой еще не видел, и потому почувствовал свое превосходство над другими. Наконец он не выдержал и громко захохотал:

–  Ох и напугала же нас проклятая баба!

Петр Кузьмич и Коноплев переглянулись и тоже захохотали.