«Заграничные», — с легкой завистью подумал Тимофей. Он приготовился выслушать рассказ о себе, но, к его удивлению, старик заговорил не по-русски, обращаясь главным образом к горбоносым. Те слушали внимательно, вежливо кивали головами. Старик говорил медленно, и Тимофей по отдельным словам догадался, что разговор скорее всего ведется по-английски.
Тимофей впервые в жизни пожалел, что никогда всерьез английским не занимался, а на вечернем только «сдавал знаки», списывая перевод у кого-нибудь из девчонок.
Горбоносые стали что-то спрашивать по очереди. Старик отвечал каждому очень обстоятельно, иногда указывал на Тимофея. Потом обернулся к сидящим сзади и поднял руку. Тотчас в его руке оказался график, который вчера разглядывал Тимофей. Теперь всеобщее внимание переключилось на график. Последовало еще одно очень обстоятельное, но совершенно непонятное для Тимофея объяснение.
Наконец старик умолк и передал график одному из горбоносых. Тот принялся внимательно изучать его и что-то сказал. Старик сделал знак сестре, стоящей у изголовья, и она осторожно сняла с Тимофея простыню. Тимофей засмущался и хотел закрыться, но ему не дали. И он лежал, не зная, куда девать глаза, а все разглядывали его так, словно никогда не видели ничего более интересного. Затем его осторожно перевернули на живот, и Тимофей засмущался еще больше. К счастью, все это скоро кончилось, Тимофея снова перевернули на спину и накрыли простыней.
Теперь стал говорить один из горбоносых. Он говорил очень быстро, время от времени многозначительно поднимал вверх указательный палец правой руки. Краснолицый старик слушал горбоносого внимательно, иногда кивал, видимо, соглашался. На этот раз Тимофей не понял ни одного слова и начал сомневаться, по-английски ли говорит горбоносый.
Дальше начался общий разговор. Кое-кто из врачей говорил по-английски, медленно подбирая слова, другие по-русски, и тогда старик вполголоса начинал переводить горбоносым. Наконец-то Тимофей смог кое-что понять… Правда, и теперь понял он немного, потому что врачи пересыпали нормальную речь загадочными медицинскими терминами. И все-таки Тимофей уяснил главное: по мнению большинства присутствующих, у него был особый — редчайший — случай летаргического сна, продолжавшегося три с половиной месяца… Больного, то есть его — Тимофея, пробовали питать искусственно, но необходимость в этом отпала, потому что… Почему, Тимофей не понял, но опять почувствовал зверский голод… Горбоносые оказались коллегами из Индии… Им были известны подобные случаи у йогов, которые… Дальше Тимофей опять не понял… В заключение Тимофей уяснил, что он, со своим редчайшим заболеванием, представляет величайшую ценность для медицинской науки и теперь должен постоянно находиться под наблюдением врачей. Тимофей подумал, что, вероятно, он представлял бы еще большую ценность, если бы они догадались, в чем действительная причина его «сна».
И все-таки Тимофею надо было кое-что уточнить. Когда конференция подошла к концу и присутствующие начали вставать, Тимофей открыл рот и сказал:
— Можно вопрос?..
Но все отрицательно затрясли головами, даже горбоносые, а краснолицый старик погрозил Тимофею пальцем и мягко, но решительно сказал:
— Никаких вопросов, больной. Лежать тихо и набираться сил. Через недельку-две, если все будет хорошо, мы вас переведем в другую палату, тогда и поговорим… А пока отдыхать…
Эти две недели показались Тимофею бесконечными. На улице была весна, светило солнце, иногда проносились стремительные майские грозы, а ему не разрешали подниматься с постели и даже не открывали окна. Векоре Тимофей выяснил, что и дверь его палаты изнутри открыть нельзя. По существу, он находился в заключении. Угнетала и строгая диета. Правда, теперь ему с каждым днем давали все больше еды, но он испытывал постоянное чувство голода. И ему стало казаться, что силы начинают покидать его.
Оставаясь один, он вскакивал с постели, делал гимнастические упражнения, даже пробовал вставать на голову, как рекомендуют правила йоги. Но стойка на голове получалась плохо, кроме того, Тимофей боялся, что его упражнения заметит сестра. Это грозило постоянным дежурством в палате, что только ухудшило бы его и без того трудное положение.
Седой краснолицый старик приходил к Тимофею ежедневно. Тимофей уже знал, что его зовут Юлий Афанасьевич, что он доктор медицинских наук, профессор, и очень знаменит. Юлий Афанасьевич всегда являлся в окружении молодых врачей, но с Тимофеем почти не разговаривал, а на его вопросы, когда Тимофею разрешили говорить, чаще отвечал каламбурами. И Тимофей вскоре понял, что для знаменитого профессора он не живой человек, а всего лишь очень интересный объект исследования, в котором самое главное — работа сердца, кровообращение, пульс, дыхание, стул, а вовсе не те мысли, которые волновали Тимофея.
В один из визитов Юлий Афанасьевич привел с собой высокого сутулого молодого человека с прыщавым лицом и испуганными глазами.
— Ну, вот вам тема кандидатской диссертации, Игорь, сказал Юлий Афанасьевич, указывая на Тимофея и радостно потирая руки. — Познакомьтесь с его историей болезни и начинайте.
— Здравствуйте, больной, — немного заикаясь, сказал прыщавый Игорь, — теперь я буду вас вести.
«Тебя только мне не хватало», — подумал Тимофей, но промолчал.
Прыщавый стал приходить по нескольку раз в день.
Подробно и нудно выспрашивал Тимофея о его жизни, начиная с самого раннего детства. Тимофею он сразу ужасно надоел, и, чтобы отвязаться, Тимофей рассказывал ему всякие небылицы, вроде того, что в детстве страдал галлюцинациями — ему мерещились египетские пирамиды, жрецы, фрески, что он пять раз перенес скарлатину и никогда в жизни не брал в рот спиртного…
Прыщавый удивлялся, но все аккуратно записывал в большую толстую тетрадь.
Наконец Юлий Афанасьевич разрешил Тимофею встать. К тому времени от длительного лежания и строгой диеты Тимофей уже основательно ослаб. Сестра принесла ему пижаму и туфли, помогла одеться и бережно поддерживала во время первой прогулки. А он вынужден был опираться на нее, потому что кружилась голова и ноги были совсем как ватные.
Через несколько дней Тимофея перевели в другую палату, где, кроме него, лежал еще один больной-веселый толстяк лет семидесяти с чистым породистым лицом, пышными седыми волосами под актера и молодыми умными глазами.
— Привет соседу, — сказал толстяк, приподнимаясь, и представился, — Воротыло Ефим Францевич — профессор физики.
Тимофей назвал себя, но кем работал, не сказал, постеснялся.
— А вы наша местная знаменитость, — продолжал Воротыло, вас уже все в больнице знают. Шутка ли проспать столько! Я, между прочим, тут тоже давно, — добавил он. — После инфаркта… Вылеживаюсь.
Профессор оказался на редкость интересным соседом. Тимофей с удовольствием слушал его рассказы об истории физики, о последних достижениях физиков-ядерщиков, о загадках, которые возникают после новых открытий, о кризисе современной физики. Самыми долгими и захватывающими бывали ночные беседы, когда им никто не мешал. Обычно после того, как дежурная сестра гасила в палате свет и, пожелав им спокойной ночи, удалялась, Ефим Францевич приподнимался, ставил подушку на попа, прислонялся к ней спиной и, взглянув на Тимофея из-под насупленных седых бровей, негромко спрашивал:
— Ну, о чем сегодня разговор? О Максвелле, Эйнштейне, Боре?..
И начиналось… Ученые, которых Тимофей до сих пор знал лишь по именам, в рассказах Ефима Францевича вдруг превращались в живых понятных людей с их печалями и радостями, недостатками и достоинствами, победами и промахами. И путь каждого из них в науке, значение их открытий становились вдруг осязаемо близкими, яркими, зримыми… Раскрывал их Ефим Францевич тоже по-особенному, словно освещал прожектором в темноте с разных сторон, и от этого каждый становился еще ярче, рельефнее.
Значение Альберта Эйнштейна для последующих поколений, по словам Ефима Францевича, заключалось не столько в существе его открытий, сколько в его личности — рыцаря науки без страха и упрека; его принципиальности, честности, гуманизме и выросшем на их основе огромном непререкаемом авторитете.
Нильс Бор — один из «отцов» квантовой механики и атомной бомбы предстал в его изображении дьявольски умным стариком, который под невозмутимостью пожилого профессора сохранил огонь юности и «души высокие порывы» и который, прекрасно сознавая ответственность ученых перед человечеством, больше всего боялся «проиграть мир» на родной планете… Своих коллег — современных ученых — и себя самого Ефим Францевич судил строго.