В «Достоевском» Лукач утверждает, что отрицание Бога, если с одной стороны даёт поле для размышления «Ивановского типа», для которого «всё дозволено», то с другой в то же время заявляет о необходимости представить «аллюзивно – нового, молчащего Бога, нуждающегося в нашей помощи, и верующих в него, полагающих себя атеистами» [13]. Эта парадоксальная мысль ставит вне игры понятие об истине как о сходной по имени с истиной мысли о «других мирах»; это та мысль, которая совпадает с верой, понимаемой не как основание для примирения, с момента, когда берёт начало от «отчаяния» Бога, и которая как таковая не может выражаться логически-денотативным языком, но скорее языком, который может быть только «аллюзивным». Здесь мы имеем дело с парадоксальной истиной – «новый молчащий Бог» – который не может быть объектом напоказ, но может быть только ощущением – как что-то, что должно существовать: так же, как мы видим у Достоевского, когда он утверждает, что предпочитает Христа истине, и отсюда утверждение Лукача, согласно которому «молчание» есть не в начале, а в конце. То есть нужно пройти через произносимый абсолют – другими словами, через приведение смысла к «здесь и сейчас», с последующим уничтожением любой отсылки и любой трансцендентности – чтобы достичь смысла, который, будучи непроизносимым, может быть показан только в молчании. Таким образом, этот нигилизм, отрицая Бога и смысл как метафизические величины за пределами случайного, признаёт истинную трансцендентность Бога и смысла; не Бога и смысл как спасение и искупление ограниченного, бессмысленного, но Бога, который делается человеком, смысла, который делается бессмысленным: это абсолют бессмыслия – «бесполезное страдание», и поэтому «бесчувственное», о котором говорит Иван, отрицая Бога – самому быть местом воплощения смысла (Бога), как отвечает парадоксальным образом Алёша Ивану. В ответе Алёши, действительно, Бог не может объяснить природу и причины бесполезного страдания, потому что это сделало бы страдание ещё более возмутительным, но может только взять на себя это бремя, отдав себя на распятие, чтобы освободить человечество: это превращение в человека со стороны Бога непостижимо для «эвклидовой мысли» Ивана, перед которым такая мысль может только молчать, и это показывает, как всего лишь молчанием можно победить нигилизм, как не случайно показано молчащим Христом перед старым Инквизитором в Легенде о Великом Инквизиторе.
В отличие, следовательно, от романа, который есть выражение диссонанса между смыслом и миром, произведение Достоевского показывает воплощение царствия небесного на земле, о котором говорит старец Зосима. В самом деле, в «Достоевском» Лукач утверждает, что «новый мир», изображенный в произведении Достоевского, не противоречит тому, что существует (возможному), но именно отдаётся возможному, потому что «эмпирический мир существует всегда и непобедим» [13]. Это значит, что если роман показывает взаимную отсылку смысла к бессмыслию, в произведении Достоевского эта отсылка блокируется «другой» и происходит самое настоящее короткое замыкание смысла и бессмыслия (жизни); это тот парадокс, который характеризует произведение Достоевского: должно быть бессмыслие, потому что даётся смысл, и отсюда эта «вторая этика», о которой Лукач говорит в «Достоевском», характеризующаяся ценностью, назначенной бессмыслию и, следовательно, жизни, как место, в котором только можно дать смысл, то есть абсолют.
Труд Достоевского является, таким образом, воспроизведением бессмыслия мира и, с этой точки зрения, можно сказать, что Лукач видит в Достоевском конец образцовости в искусстве: то есть у Достоевского смысл получается из этого образцового представления, которым является искусство, и «отдаётся» тому же бессмыслию мира. И однако же именно в «Достоевском» Лукач утверждает, что «только искусство восходит к дьяволу […], отсюда особенный теофанический характер искусства» [13]. Определить искусство как «дьявольское» означает подтвердить отличие искусства от существующего, его способность продемонстрировать смысл, показать Бога. И эта демонстрация может ещё быть «образцовой», если только обращается к смыслу и к бессмыслию как таковым, к смыслу, который постоянно выворачивается в бессмыслие, и к бессмыслию, которое всегда вместе с тем есть вероятность смысла. В конечном счёте, произведение Достоевского остаётся всё же реализацией парадокса: здесь мы будем всегда в действительности иметь дело с неким «представлением», представлением (эстетическим) необходимости (этической) избавиться от представления.