Если временность как катастрофическая и стремительная динамика характеризует романы Достоевского, эта трагическая быстрота и в глазах Бахтина становится единственным способом «преодолеть время во времени». Неслучайно Достоевский особенно любит уличные сцены, в которых их многочисленные участники походят друг на друга и порождают ситуацию кризиса. В случае с этими сценами скандалов, повторение которых образует ритм романа и позволяет лучше понять полифонию, не только система композиции Достоевского подчиняется тому, что Бахтин называет «диалогизмом»: полифонический роман – это диалог в полной мере. В отличие от большинства других романистов, Достоевский не использует диалог как введение в действие или как комментарий к нему; этот феномен особенно заметен в «Братьях Карамазовых», где почти каждая глава представляется читателю диалогом между главными героями. Так, название V книги «Братьев Карамазовых», «Pro et Contra», означает невозможность синтеза через диалог, который иначе обозначал бы его конец. Также и монолог определяется связью с другим словом, и неслучайно такой философ Другого, как Эмманюэль Левинас, находился под сильным влиянием Достоевского [18]. Итак, если в традиционном романе сравнительно легко проследить философию автора – психология, диалоги и действие служат однозначным решением поставленных проблем, – у Достоевского, напротив, все происходит так, как если бы герой был не продуктом авторского слова, а предметом слова своего собственного. В итоге любой философский синтез идей главных героев становится принципиально невозможным. Что касается Достоевского-повествователя, нужно заметить, что, будучи создателем самых значимых фигур в нашем культурном мире, он никогда не прибегает к подробному физическому описанию своих персонажей: ему достаточно нескольких фраз. Но, если не знать, на кого похож Иван Карамазов согласно критикам, которые видят в нем гениального философа, это происходит именно с целью оставить все в пространстве его идей, и это также применимо к другим персонажам. И тем не менее телесное измерение не отсутствует в произведениях Достоевского, если не в гибкой действительности: да, тело есть, но в необъективной форме. В действительности, если присмотреться, фундаментальные темы его романов только и говорят о теле: оно проявляется в насилии, болезнях и часто безумных словах персонажей, так что и в более теоретических дискурсах присутствует интенсивная физическая активность.
Рассмотрим в первую очередь то, как произведение Достоевского становится задачей для философии. Несмотря на разницу интерпретаций, выделяются три основных направления: глубинная психология, метафизика зла и свободы и поэтика «другого». И если тема слова и выражения непредметного тела позволяет лучше понять мысль Достоевского, «Братья Карамазовы» главным образом позволяют не только увидеть тело, но и дают нам представление о человеке, полностью подчиненном своему вербальному измерению, иногда невидимому, материальному или интерпретационному. Как бы то ни было, Достоевский предлагает нам размышления о нашей телесной жизни. Спустя несколько десятилетий после смерти писателя Н. А. Бердяев утверждал, что Достоевский – настоящий, «самый большой русский философ», и что русская мысль многие годы живет под его влиянием [3]. Достоевский действительно становится самой влиятельной фигурой философского обновления, которую в 1880–1920 годах знала
Россия. Неслучайно почти все интеллектуалы того времени ссылаются именно на Достоевского. Каждый толкует его произведения, возвращаясь к одному или другому персонажу, чтобы защитить свои тезисы, вследствие чего работы писателя становятся настоящим полем для исследований, а сам он привлекает больше философов, нежели литературоведов. Связь между писателем и философами начинается со встречи Достоевского и В. С. Соловьева в 1873 году. Для Соловьева, как и для Мережковского, Шестова и Бердяева, искусство является источником мысли; потому это поколение мыслителей постоянно цитирует великих писателей XIX века: Гоголя, Тургенева, Достоевского, Толстого и Чехова. «Теоретическое убийство» Раскольникова, духовная чистота Князя Мышкина, «интеллектуальное самоубийство» Кириллова, деспотичное государство Шигалева, новая теодицея Ивана Карамазова – все эти вопросы присутствуют в русской мысли. В более широком смысле можно сказать, что Достоевский отказался сводить фундаментальные человеческие проблемы к одной социальной проблематике.
В 1887 году, шесть лет спустя после смерти Достоевского, Ницше по случайности читает, во французском переводе, Записки из подполья. Глубоко потрясённый, он утверждает, что Достоевский – это единственный психолог, у которого он смог чему-то научиться, и что Достоевский сыграл для него настолько же – если не более – важную роль, что и Стендаль. Тесная близость между Достоевским и Ницше была отмечена впервые Шестовым, для которого, как отмечено в начале книги Достоевский и Ницше. Философия трагедии (1903), отказ от формы трактата в пользу эстетического изображения привёл к рождению нового стиля в философии. Дело в том, что как Ницше, так и Достоевский используют язык, не являющийся в полном смысле слова субъектом логоса, но язык аллегорический, и который для Шестова составляет «область трагедии». В этом смысле их произведения не ставят задачу объяснить мир или человека: они не содержат ответов, но скорее задают вопросы; более того, Шестов, в своём прочтении трудов Достоевского отказывается от буквального толкования и хочет уловить скрытый в глубине и, следовательно, с трудом различимый замысел русского писателя. Как бы то ни было, пара Достоевский-Ницше возникла и продолжает существовать добрую половину XX века. Другой мотив в прочтении, касающийся метафизики и морали, уходит корнями в великое творение, опубликованное в 1923 году Бердяевым и озаглавленное Миросозерцание Достоевского, которое вписывается в перспективу русской религиозной философии: последователи этой традиции, таким образом, видят в Достоевском прежде всего мыслителя христианской свободы. Верно то, что Бердяев в своей работе отталкивается от той же отправной точки, что и Шестов, поскольку для них обоих Записки из подполья составляют переломное произведение, тем не менее, Бердяев отказывается ставить на нём финальную точку в размышлении о Достоевском. Фактически, Записки составляют первый этап диалектики протеста, выражающейся в отказе от необходимости и абсолютной власти логических и научных истин; в этом смысле протест против установленного рационального порядка должен пониматься как первый шаг диалектики свободы, и это не случайно – на этом настаивает Бердяев – что Достоевский отказывается от любой попытки поместить счастье превыше свободы.