Для Лукача ничто не способно сократить расстояние, разделяющее поэзию и жизнь, и если он станет критиковать авангардные течения – как, например, экспрессионизм, – это потому, что в них он увидит возрождение романтических иллюзий. Стирая это расстояние, романтизм лишается в действительности творческого напряжения между искусством и жизнью. Результатом является «панпоэтизм»: «видение мира романтиками – это самый настоящий панпоэтизм: всё есть поэзия, поэзия есть одно и всё» (AF, 82). Поэтому романтики создают «мир однородный, единый и органичный, и отождествляют его с миром реальным», теряя при этом «огромную пропасть, существующую между поэзией жизнью» (AF, 85). Как следствие, стремлением романтиков было «отрицать неизменно, с сознательным упорством, что трагедия есть форма жизни… их главным стремлением всегда было уничтожить трагедию, найти не трагическое решение в трагических ситуациях» (AF, 87). Но пределы бытия нужно, согласно Лукачу, изучать и преодолевать, а не отрицать посредством создания вымышленной вселенной. Таким образом, подобной поэтизации судьбы Лукач противопоставляет, как единственную подлинную форму бытия, судьбу как это принято в трагедии и принесение жизни в жертву концептуальной или художественной форме.
В эссе о Теодоре Шторме, Буржуазия и «Искусство для искусства \ Лукач также изучает проблему отношения между искусством, то есть формой, и жизнью или – что есть то же самое – между смыслом и бессмысленностью. В этом эссе Лукач выявляет зависимость, бывшую отличительной чертой стиля жизни старой буржуазии, – представителем которой был Шторм, – от культа искусства для искусства, присущего немецким художникам. Для старой буржуазии «то, что искусство есть вещь, исполненная в себе… не было следствием неистового бегства от жизни, но рассматривалось как обычное явление, поскольку любая работа, выполняемая серьёзно, была сама по себе оправдана» (AF, 93). Это означало, что «Совершенствование произведения искусства было формой бытия» (там же). Таким образом, буржуазный образ жизни рисуется как восхождение «до тех пор, пока не будет возможным обрести всё великолепие… 6 произведении» (AF, 93–94, курсив мой).
Буржуазный дух в его изначальном смысле означает работу, выполняемую с максимальным усердием, и культ искусства для искусства, другими словами – творчества как отдельной реальности, рассматривался как выражение стиля жизни, отличаемого важностью этики: «Буржуазная профессия как форма бытия означает прежде всего главенство этики в жизни: жизнь подчиняется тому, что повторяется систематически… Другими словами: господство порядка над настроениями, длительного над сиюминутным, безмятежной работы над гениальностью, питаемой ощущениями» (AF, 95). Из этого следует отсутствие того трагического напряжения, которое согласно Лукачу характеризует современного художника. Таким образом, Шторм считается художником «органичным», благополучным – художником, у которого «ведение буржуазной жизни» и «художественной деятельности» находятся в полном равновесии, (см. AF, 100).
Этот культ искусства для искусства Шторма и современных ему немецких эстетов был противопоставлен эстетизму Флобера, для которого «жизнь – это только средство достижения художественного идеала» (AF, 101). Эстетизм Флобера был способом подняться над плоскостью жизни, чтобы укрыться в абсолюте искусства; для немецких эстетов, наоборот, «искусство – это проявление жизни, как и всё остальное, и, следовательно, жизнь, посвящённая искусству, облечена теми же правами и обязанностями, как и любая другая человеческая буржуазная деятельность» (там же). В завершении, если для Лукача стремление Флобера состоит в пожертвовании жизнью, чтобы приблизиться к совершенному идеалу, то у немецких писателей той же эпохи это стремление – осознавать, что сделано всё, что было в их власти, чтобы создать нечто совершенное.
Эссе Лукача о Шторме вдохновило Томаса Манна, который заявил, что он разделяет единство этики и эстетики, в противовес идее Флобера подчинить жизнь искусству. Поэтому Манн, разделяя мнение, высказанное Лукачем относительно Шторма и немецких эстетов той эпохи, – а именно, что искусство является средством для этической реализации жизни, а не плодом её аскетического отрицания, – не отождествлял себя с героем своей новеллы Токио Крёгером, который жертвовал жизнью во имя искусства. Остаётся, однако, фактом, что, согласно Лукачу, для современного художника отрицание жизни выглядит как необходимое условие для творческой работы. И хотя Шторм и немецкие эстеты могли удерживать равновесие между жизнью и искусством, подобная «органичность» – как утверждает Лукач в Теории романа относительно мира эпоса, – не дала бы дышать современному художнику.