И героями являются те индивидуумы, кто действуют в пространстве здесь-и-сейчас так, как если бы они жили в некоем пространстве Культуры:
Подобные люди не создают культуру, и не имеют намерения этого делать: святость их жизни состоит в том, что они лишены всяких иллюзий. Они не создают культуру, но живут так, как если бы жили в пространстве культуры… Атмосферу всей их жизни, вероятно, можно было бы определить наиболее точным образом с помощью одной из самых глубоких категорий Канта, «как если бы» – «als ob\ Этот героизм, не претендующий ни на какую компенсацию, придаёт святость их жизни. (СЕ, 30)
Именно в этот момент, и это не случайно, Лукач произносит «священное» имя Достоевского. Эти «героические» индивидуумы – хранители того абсолюта, который, спасаясь от всеобщих взглядов, всплывает в памяти лишь у тех, для кого именно осознание невозможности неотъемлемо от осознания должного. Как говорит Беньямин: «Только тем, у кого нет больше надежды, даётся надежда»1.
«Как если бы», следовательно, – это не спасение и не примирение, оно даёт основание короткому замыканию между случайностью и безусловностью, между смыслом и бессмысленностью2. Таким образом, «как если бы» радикализирует публицистическую перспективу, отказываясь в ней, однако, от конечной цели – эссеист как Креститель (см. AF, 35) – потому, что тогда речь шла бы о некоем спасении, которое, абсолютизируя форму, пришло бы к отрицанию частного в этической перспективе, точно так, как происходит в Метафизике трагедии.
К этому «героизму», связанному с добротой и «второй этикой», не относится эссеистика Лукача, обращённая к поиску формы. Ей предназначена не живая жизнь, но та «духовная нищета», то отрешение от жизни, которое само по себе является условием создания произведения:
я исключил «жизнь». Это не подразумевает абсолютной аскезы. Означает лишь только, что центром тяжести всего окончательно и уже неизбежно становится работа… История с Ирмой имела решающее значение в жизни: кто-то, кто становится для меня центром, кто и означал для меня «жизнь», кто присутствовал в всех моих мыслях и чувствах… На пути к моему собственному центру знаю, что не смогу больше «делить» его ни с кем… И единственный способ – это работа3.
Этот Лукач, который обратился к труду, осознаёт, следовательно, что не принадлежит более к «касте живой жизни», поскольку «Доброта – это обязанность и добродетель касты, стоящей над моей» (PS, 115). Его каста – это и не каста обыкновенной жизни, но каста, для которой подходит стих из Апокалипсиса: «Знаю твои дела; ты ни холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден, или горяч! Но, как ты тёпл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих» (там же).
Таким образом, вне пределов нерешительности, которая характеризует Душу и формы, между концепцией конечного, ожидающего абсолют, и трагической пропастью, отменяющей конечное, Лукач выбрал свой путь – путь, который попытаются развить диалог О духовной нищете и Записки о рыцарском романе.
5. Вне зависимости от формы
В диалоге О духовной нищете Лукач снова обращается к конфликту между жизнью и произведением искусства – тому конфликту, которому посвящены все его записи в юношеские годы и который в Душе и формах обрисовывается как отрицание жизни во имя произведения искусства. В особенности же именно это подчинение жизни произведению рассматривается в Духовной нищете, которая является диалогом между неким человеком и сестрой его подруги-самоубийцы. Метафизика трагедии абсолютизировала «первую этику» – кантианскую этику должного, требовавшую как раз пожертвования жизнью во имя произведения; в этом диалоге, напротив, выдвигается идея «второй этики». Если человек трагический характеризовался одиночеством и существованием на службе у произведения, то в Духовной нищете мы находим упоминание «доброты», которая представляется главенствующей по отношению к созданному произведению и по отношению к взаимосвязанной с ней этике должного.
Закон этой второй этики продиктован примером – примером тех, кто знает других людей вне зависимости от любой психологии, как Франциск Ассизский: «Доброта – это милость. Вы же помните, как проявляются перед Св. Франциском Ассизским мысли других? Он не угадывает их, но они проявляются. Его знание – выше объяснений и знамений, он добрый» (PS, 102). Как примеры добрых людей цитируются некоторые персонажи Достоевского: Соня, князь Мышкин, Алёша Карамазов. Человек из диалога убеждён, что можно жить в соответствии с правилами собственной касты, и что границы любой касты не должны нарушаться.