Утверждают, что эти душераздирающие слова есть и у Еврипида, нам прожужжали об этом уши. Нет, у него таких слов нет. В наш век пора уже нам избавиться от досадного упорства вечно превозносить греческий театр в ущерб театру французскому. […]
После различных естественных и умело подготовленных автором событий, способствующих усложнению завязки, мы видим на сцене Клитемнестру, Ифигению, Ахилла в радостном ожидании свадьбы; присутствие Эрифилы и контраст ее страданий с веселостью матери и обоих влюбленных усиливает красоту сцены. Появляется Аркас, вестник Агамемнона; он пришел сообщить, что все готово для счастливого свадебного обряда. Но какой удар!
В один стих сливаются восклицания Ахилла, Клитемнестры, Ифигении, Эрифилы, выражающие их противоречивые чувства. Клитемнестра падает к ногам Ахилла:
Вот истинная трагедия! Прекрасная в любые времена, для любой нации! Горе варварам, которых эти пленительные совершенства не растрогали бы до глубины души!
Я знаю, что в трагедии Еврипида уже заключен прообраз этой ситуации, однако там он подобен мрамору в карьере, Расин же воздвиг дворец.
Поразительно, хотя и достойно комментаторов, настроенных всегда несколько враждебно к собственному отечеству, что иезуит Брюмуа в «Рассуждении о театре греков» делает такое критическое замечание: «Предположим, что Еврипид явился с того света и посетил представление „Ифигении“ г-на Расина… не возмутит ли его Клитемнестра у ног Ахилла, поднимающего ее, и множество иных вещей, которые имеют отношение либо к нашим нравам, на наш взгляд, более цивилизованным, нежели нравы древности, либо к правилам благопристойности?» и т. д.
Читатели, обратите внимание на то, что Клитемнестра и у Еврипида бросается в ноги Ахиллу и при этом даже не сказано, что он ее поднимает.
Получается, что во «множестве иных вещей, которые имеют отношение к нашим нравам» Еврипид не грешил против обычаев Франции, а Расин – против обычаев Греции. Доверяйте после этого уму и справедливости комментаторов.
Поскольку в этой трагедии интерес разгорается от сцены к сцене, которые одна совершеннее другой, решающая сцена Агамемнона, Клитемнестры и Ифигении возвышается надо всем, что мы видели ранее. Ничто не производит на театре большего впечатления, нежели персонажи, сначала прячущие страдания в глубине души, а затем позволяющие вырваться наружу тем чувствам, которые их обуревают; сердце зрителя разрывается между жалостью и ужасом, когда Агамемнон, сам удрученный горем, является за дочерью, чтобы вести ее к алтарю под предлогом, что вручит ее герою, с которым она обручена. И Клитемнестра отвечает ему прерывающимся голосом:
Слов: «А жертва? Мой супруг о жертве забывает» – у Еврипида нет. Известно, сколь возвышенно продолжение сцены, но это не выспренность декламации, не выспренность изысканных мыслей или словесных преувеличений, это возвышенность отчаяния матери в самом проникновенном и самом ужасном своем выражении, возвышенность благородных и трогательных чувств юной принцессы, ощущающей свое злосчастие. В следующей сцене Ахилл выказывает гордость, возмущение, ярость разгневанного героя, при этом Агамемнон нисколько не теряет достоинства, а это было всего труднее.
Никогда Ахилл не был более Ахиллом, нежели в этой трагедии. Иноземцы не смогут сказать о нем того, что они говорят об Ипполите, Ксифаресе, Антиохе, царе Комагены, даже о Баязете[58]; они именуют их мсье Баязет, мсье Антиох, мсье Ксифарес, мсье Ипполит и, признаюсь, не без оснований. Эта слабость Расина – дань, уплаченная нравам его эпохи, галантности двора Людовика XIV, вкусам, которые были почерпнуты французами из романов, и даже образцам, созданным самим Корнелем, не сочинившим ни одной трагедии, где не было бы любви и, более того, сделавшим эту страсть основной пружиной таких трагедий, как «Полиевкт, подвижник и мученик», «Аттила, король гуннов» и о святой Теодоре…