— Перед вами часть кирпичной стены каземата стрелкового полка. Стремясь выгнать защитников крепости из подвалов и подземелий, фашисты решили использовать огнеметы. В их страшном пламени стали гореть, расплавляться камни и железо, но советские воины выстояли.
Тут я стал так пристально разглядывать стену этого каземата, что под моим взглядом глазурь начала покрываться странной зеленоватой пеной, словно закипала. Очевидно, все-таки есть в нас какие-то скрытые импульсы, которые в известный момент дают толчок фантазии.
Когда я вчера поднялся из ресторана к себе в помер, Иван Васильевич уже лежал в постели и в самом деле читал своего Лермонтова. Увидев меня, он сказал, не поднимая глаз от книги:
— Жалко, что вы так поздно. Полчаса назад звонила из Таллина ваша супруга.
— Этого не может быть, — сказал я улыбаясь.
— Как это не может?
— Очень просто. У меня нет супруги.
— Да как же это? — с удивлением посмотрел на меня Иван Васильевич. — Ведь ваша фамилия Мадар?
— Да.
— Ну вот. Мадар Яак Хендрикович. Значит, все правильно.
— Нет у меня супруги, Иван Васильевич.
— Как это нет? Она же сказала… Сказала, что звонит супруг Вирве. А я ее поправил — понимаете, «супруг» говорится о мужчине, а женщина — «супруга».
— Ну да, конечно…
— Значит, все-таки супруга, — обрадовался Иван Васильевич. — Вы не беспокойтесь, она обещала еще раз позвонить.
— Когда?
— Минуточку. В моей голове, прошу прощения, цифры больше не держатся, ничего не поделаешь, — виновато улыбнулся Иван Васильевич. — Я тут записал. — Он встал с постели, подошел к стенному шкафу, вынул из внутреннего кармана пиджака бумажник. В нем лежал аккуратно сложенный листок бумаги в клеточку, который он и протянул мне.
— Вот так-то, — сказал Иван Васильевич. Он снова забрался в постель, взял книгу, но передумал, положил ее обратно и спросил: — А детишки у вас есть?
— Есть, — сказал я, ложась на кровать. — Сыночку два года.
Почему-то мне не хотелось убеждать его, что у меня нет ни жены, ни детей. При нынешнем моем образе жизни мне трудно представить себя солидным семейным человеком. Годика через два, когда мне осточертеют все эти гостиницы, знаменательные даты, Полины, тогда…
— А моему двадцать три, — сказал Иван Васильевич. Я рассеянно взглянул на него, очевидно сказал «очень приятно» или что-то в этом роде, потому что вдруг задумался о Вирве. Где я с ней познакомился? Кажется, в автобусе? Или на празднике песни? Теперь для меня не представляет никакого труда, когда есть охота, разговориться с совершенно незнакомым человеком. К тому же Вирве в таком возрасте, когда женщины не отказываются от приятного знакомства. Эта связь продолжается уже два года. Что и говорить, она в самом деле красива. Вполне зрелая и знающая толк в любви женщина. Кроме того, она сногсшибательно готовит, и после надоевшего шатания по какому-нибудь поселку чертовски приятно лежать в ее ванне, потом в ее постели, пахнущей душистой ромашкой (на самом деле так пахнут волосы Вирве). Но прожить с ней всю жизнь, воспитывать детей… Наверное, она для меня слишком уж непосредственна. В самом деле, кто может объяснить это? Отношения между людьми не всегда поддаются объяснению. Да и стоит ли из-за этого ломать себе голову? Конечно, я понимаю Вирве. Она сейчас в самом расцвете, страстно мечтает родить, кормить ребенка. И я должен ей наконец-то что-то ответить, когда она все чаще, а в последнее время беспрерывно с вопросительным ожиданием смотрит на меня. И пришлось-таки сказать перед отъездом, чтобы избавиться от этого неприятного взгляда: осенью зарегистрируемся. Ну, она, конечно…
— Это неправда! — вскрикнул вдруг Иван Васильевич.
— Что?
— Почему он это пишет? — Иван Васильевич повернулся в кровати и взмахнул книгой. — Почему он это пишет? — повторил он, задыхаясь.
— Что пишет?
— А вот что: «Мы неспособны более к великим жертвам ни для блага человечества, ни даже для собственного нашего счастия, потому что знаем его невозможность и равнодушно переходим от сомнения к сомнению, как наши предки бросались от одного заблуждения к другому, не имея, как они, ни надежды, ни даже того неопределенного, хотя истинного наслаждения, которое встречает душа во всякой борьбе с людьми, или с судьбою…» Как можно так писать?
— Лермонтов — очень правдивый писатель, — сказал я спокойно.
— Но это неправда!
— Да ведь это слова не самого Лермонтова, это говорит его герой…
— Но на обложке же написано: М. Ю. Лермонтов. Значит, он отвечает?