Пунасоо — так назывался хутор.
Когда муж Мари умер, осталось у нее пятеро сыновей. Самый старший, пастушок, распевал на лугу, самый младший — в люльке.
Остальные еще орали, нередко все сразу.
Одному Мари нарезала хлеба, другого пеленала, третьему подвязывала нагрудничек, отмеривала батракам зерно для посева, заботилась о том, чтобы долг в кредитную кассу каждый год бывал уплачен, хотя муж при первом взносе за участок отдал все, что у них было, до последнего рубля.
Поговаривали, будто Мари строга к своим детям. Попробуй-ка, справься с мальчишками, попробуй — тогда и говори. Да еще если их пятеро. Тут тесемка от башмака на самострел натянута, там веревка с прялки срезана — деревянной лошадке на уздечку, брюква потоптана, на бане крыша провалена. Куда ни глянешь, везде подзатыльник нужен.
Но Мари вырастила сыновей, а так как в те времена от солдатчины можно было избавляться разными способами, то Мари одного оставила хозяином хутора, второго пристроила хозяину в помощники, третьего к лекарю — оспу прививать, четвертого к кому-то в приемыши, пятого в учителя.
Все остались «с ней», и она при этом ни к чьей помощи не прибегала; так же, как и раньше, воспитывая сыновей, никому на них не жаловалась.
Сыновья вытянулись стройными сосенками, а мать от старости сгорбилась. Мать не требовала от них никакой благодарности, сыновьям же и в голову не приходило ее благодарить. Мать одаривала их всякими гостинцами даже тогда, когда сыновья уже сами стали хозяевами. Никому она не говорила: уплати мне за это!
Но вот наступили для Мари тяжелые времена. Четверо ее сыновей умерли в один год. Всех проводила она на кладбище. Что она делала дома — никто не видел… но она ни к кому не бегала плакать.
Когда загорелся от удара молнии ее дом, где хозяином был старший сын, только одну Мари и вынесли из огня, строения сгорели дотла.
Новый хозяин усадьбы отвел Мари хибарку.
Когда теперь Мари по воскресеньям бредет с клюкой на гору, в церковь, люди говорят ей:
— Да попроси ты денег из волостной приютской кассы. Тебе же полагается.
Тогда Мари спокойно взглядывает на говорящего и отвечает:
— Пока пальцы спицы держат, ничего мне не нужно.
— Кто ж тебе даст?
— Да вот и вчера хозяйка дала ломтик хлебца и крыночку молока. Много ли мне, старому человеку, надо.
Такова повесть о бедной Мари из Пунасоо.
1893
АУГУСТ КИТЦБЕРГ
ДЕСЯТЬ КОПЕЕК
© Перевод К. Педая
Он грузно приподнялся, с усилием. Даже не приподнялся, а лишь сдвинулся с места и медленно повернулся, очень медленно, наподобие ветряной мельницы, когда ее устанавливает по ветру рука мельника. Каждое движение пастора было растянутым, тяжелым и спокойным, будто он и не живой вовсе, будто по его сосудам текла не кровь, а лишь медлительно-божественный покой.
Он сам и все кругом — словно застыло. Все казалось монументальным, недвижным и напоминало горы, которые не стронуть с места. Тяжело отвисли его щеки, подбородок, тяжело свисало с костей его тело. Тяжелым и гнетущим был старый, обитый черной кожей письменный стол, за которым он сидел; тяжело давили на стол книги; тяжелыми были старомодные медные подсвечники на столе; тяжелой была и большая, отлитая из олова чернильница между ними. Тяжелой и давящей была даже старая печь из зеленого кафеля в углу, в нише которой одиноко грустила большая пузатая бутылка из толстого стекла.
Насчет этой бутылки мнения прихожан расходились. Одни предполагали, что в ней настаивается вишня, другие говорили, что там хранится церковное вино. Оба предположения были ошибочными: бутылка содержала всего лишь чернила. Они стояли в теплом месте, чтобы порошок как следует растворился.
Сверху тяжко нависали плотно уложенные потолочные балки. Такие балки ставили еще в прошлом веке. Сто лет было комнате, старыми были и предметы в ней, ибо церковники бережливы, а эта семья из поколения в поколение служила в этой церкви уже двести или даже более лет.
Пастор протянул руку к шкафчику за своей спиной, чтобы достать шкатулку из дорогого дерева, где лежали отрезанные кончики сигар, похожие на горошины. Затем он взял со стола трубку и начал крошить в нее обрезки, разминая их пальцами.