— Продай подкову мне, — попросил он. — Я заплачу тебе столько же, сколько даст кузнец.
— Не знаю, какими шишами? Ты — голодранец! Вот только если мой ночной горшок залатаешь.
— Могу тебе совсем новый подарить.
Назвал его хвастуном.
И тут мы уже стояли на краю родника. Был он метра два глубиной, если не больше. До Калле все еще не доходило, какие у меня мысли в голове. Смешно было, и я сказал ему с усмешкой:
— Вот смотри, куда шмякнется старухино счастье.
Булькнуло — и все. Такого он не ожидал. Уставился на меня, как бык разъяренный, и процедил наконец сквозь зубы:
— Сморчок!
Он сказал мне «сморчок»! Мне — господину Коттьлапперу. Значит, я для него сморчок! Ну погоди же. Это тебе, парень, так не пройдет.
Жалко, что я тогда не знал о его промысле. Пусть бы немного потрясли у него мешочки с мукой. И заглянули бы в кадку с мясом. А ну скажи, откуда это у тебя? И сразу бы штраф — и в каталажку. Тогда узнал бы сморчка. Потом, когда я все же сходил куда надо, там обещали проверить, но, видно, было уже поздно. Ждал я, ждал, но все без толку — мужик оставался на воле.
Но теперь он все же получил сполна за этого «сморчка». Господь бог будто сам указал мне дорогу, чей же иначе это был голос, который в тот морозный и ясный вечер толкнул меня пойти в молельню. А потом, сразу, как только вышел оттуда, будто кто шепнул на ухо: «Иди через Туулемяэ».
Пошел бы другой дорогой и не увидел бы я окон этого косоротого. Истинно говорю: в первый миг подумал, что смотри-ка ты, что делает этот провалившийся генерал. Снюхался с врагом, сигналит ему из окошка. И тут же пришло в голову: ведь он назвал меня сморчком.
За сморчка — на тот свет!
Бывает, душа и впрямь начинает ныть: не слишком ли я перехватил? И разве именно этого я хотел? Но с такими мыслями я не очень-то долго цацкаюсь. А когда вспомню, как приветливо обошлись со мной господа, так и вовсе легче становится. Меня ведь там благодарили. Как благодетеля какого. И вернулся я оттуда с таким блаженным чувством, будто оделил страждущего человека свежей водой.
Если бы еще и Ирма вернулась назад, раскаялась бы во всех своих прегрешениях и была бы снова во всем моей хорошей, послушной дочкой, тогда бы я не думал больше про эти окна, что сверкали в ту полнолунную ночь…
Вернувшись домой, старый Пагги выглядел мрачным, и жена, вся жизнь которой заключалась в бесконечном долготерпеливом ожидании, не посмела даже спросить, как он съездил в город. Он привязал лошадь, закатил телегу под навес, потом залез зачем-то на чердак, долго копошился там, а когда спустился вниз, то был еще больше не в духе. Она молча смотрела на все это, время от времени повторяя один и тот же вопрос:
— Может, поешь, старый?
Поставив мужу еду на стол, она уселась на низенькую скамеечку у трубы. Сложила руки и разглядывала из-под полуприкрытых век своего старика, у которого сегодня, казалось, совсем не было аппетита. То пододвигал к себе чашку с супом, то снова отодвигал ее, впадал в задумчивость и переставал жевать. Сейчас он очень напоминал покойного Калле. Люди ведь сразу сказали, когда ребенок народился на свет, что парень весь в отца. Не зря же они говорили. И старушка начала раскачиваться взад-вперед на скамеечке, словно впереди у нее была еще долгая жизнь и словно за эту долгую жизнь она могла еще осиротеть.
Наконец старик все же раскрыл рот.
— Вот чертова скотина, никак не забывает дороги, — сказал он. — Я не мешал, пусть, думаю, идет куда хочет. Хотелось посмотреть, что она сделает. И надо же — завернула прямо в ворота «голубятни». Как всегда.
И он снова замолчал.
Видно, ждал, может, жена скажет что-нибудь. Но она, перестав раскачиваться, неотрывно смотрела в сторону.
— Прямо хотелось кнутом стегануть, — продолжал он и снова замолчал.
— Глупый старик, — только теперь проговорила она, — Это бедную-то животину!
— И то верно, откуда бессловесной скотине знать, что выделывают люди, — с облегчением произнес он. — Тут и умники в толк не возьмут. Ты говоришь: глупый старик. Глупый и есть. Разве я не мог сразу во дворе повернуть оглобли, так нет — раскрыл рот, уставился на окна нашего Калле. Ах, какие там его окна… Никого уже больше не было. Даже тени его. Лошадь остановилась под кленом. Кормить я ее тут не собирался. Может, попоил бы только, да не успел я еще и ведра поискать, как из дома выскочил хозяин, руки выставил:
«Не вздумай ты мне сеном здесь сорить. И что ты тут вообще потерял? Что нужно? Будто бы не знаешь. Будто бы и не слышал».
Никогда бы не подумал, что этот маленький тихий старичок вдруг вот так. Всегда был и любезный, и приветливый. Приподнял я с почтением шапку, а сам подумал: доброе слово даже силу вражью ломит. Подошел я поближе и говорю ему честь по чести:
«Знаю, как же не знать. И слышал тоже. Вот только не читал».
«Чего это ты не читал?» — спросил он и стал зыркать по сторонам глазами. Я тоже огляделся и тоже, как он, понизил голос.
«Газету, в которой, говорят, все это было написано».
«Ах да, — сказал он после небольшого раздумья, — было, было. Но с тех пор прошло уже столько времени».
«А вы читали?»
«Да».
«Ой, господин хороший, если она сбереглась у вас, — говорю я ему тогда. — Дайте почитать ее; мы бы со старухой были так вам благодарны».
— Меня тоже упомянул? — спросила она.
— Упомянул. «Мы со старухой». Как-то вдруг получилось, будто само собой. Да и не было тут неправды, разве мы с тобой мало говорили об этой газете?
— И была она у него?
— Нет, не было. Читать читал, но газеты не было. Если он не соврал.
— А ты бы сказал, что мы не задаром.
— Я и сказал, да только у него все же, наверно, не было. Сказал, что была чужая газета, он брал ее у истопника из бани. Прочитал и вернул.
— У истопника из бани, — повторила она.
— Сперва подумал, что хозяин врет, — продолжал он. — Но обманулся — едва спросил, где живет истопник, хозяин тут же пустился в объяснения.
— Ходил спрашивать?
— Ходил, понятно. Сразу пошел, только мужика не было дома. Как сказала жена, уехал в деревню. Да и детишек была полная комната. Поди, сгодилось бы наше сало, да не стал я там лезть со своим горем. Женщина, как знать, поймет ли, еще за шпиона примет; по-моему, истопники эти не самая большая опора власти. Да и кто знает, осталась ли у него эта газетка.
— Но ты же, старый, должен был первым долгом пойти к фельдшеру. Дома другого разговора и не было.
— Не было, да. И дорога туда нехоженой не осталась. Боялся, правда, что не застану его дома. Что тогда делать. Но он, будто на мое счастье, оказался все же на месте. Ходил в аптеку. Не сказал, что торопится куда. Как вошел, сразу с порога:
«О-о, да это же папаша Пагги! В город приехал. Как живете? На чем добрался: на лошади, пешком или на возу с бревнами?»
Сразу стул тебе и сигарету в зубы. Тогда я и поведал ему свою беду. А когда еще напомнил, что у меня с собой почти кило масла и кусок сала, то он посмотрел на меня, будто не понимая. Потом вдруг отвернулся и начал ходить взад-вперед по комнате. Как сумасшедший, чуть не бегом. Долго маршировал, пока не спросил наконец:
«Ах, значит, так, папаша Пагги? Если бы у меня была та газета, я бы получил и сало и масло?»
«Да, задумано было».
«И не пожалел бы?» — спросил он.
«С радостью бы отдал».
«Даже с радостью? — повторил он. — За что? За какую-то паршивую газетенку! За то, чтобы прочесть о расстреле своего сына?»
Он говорил еще. Меня под конец даже злость взяла. И я сказал:
«Но там все-таки было его имя помечено!»
«Ах да, имя! — выдавил он, будто сквозь зубы. — Имя, возраст, национальность и то, что он предал родину. С какой стати вы будете читать это? Об этой кровожадной лжи. Мать все глаза проплачет».
Не стал я ему растолковывать, что слез-то у нас уже и нет. Помолчал порядком, потом сказал:
«Да, все это так, только что поделаешь, если ничего другого о нем у нас не сохранилось».
«Ах, так! — произнес он. — Ах, так!» Прошелся еще несколько раз туда-сюда по комнате и грохнулся пластом на кровать со всего маху — такой огромный и грузный. И тогда я увидел, как он, уткнувшись лицом в ладони, затрясся всем телом. Мужик плакал! Ну что ты тут скажешь. Сигареты лежали на столе. Взял оттуда без спросу сперва одну, выкурил ее, потом и другую, а сам думаю: что ж, поплачь, если это душу твою облегчит.
Потом он все же совладал с собой.
«Поверь мне, — сказал он. — Нет у меня этой газеты. Была она, и, может, я даже сберег бы ее: Калле был моим другом, и смеяться тут нечего, — но я отдал этот номер».