Ну вот, тогда я и узнал, что у Калле в городе имелась зазноба или невеста. Когда я зимой последний раз видел его, он мне сам тоже сказал, что пойдет к кому-то есть крольчатину. Фельдшер знал, что это была Рутть и что дом ее отца, ломового извозчика, стоял в орешнике за каменоломней. Я и то помню, как старый Сассилынг на своей телеге разъезжал по городу, собачонка всегда трусила перед конягой или бежала рядом.
Рутть и унесла фельдшерову газету. Обещала ее принести и, понятно, принесла бы, если бы ее саму вскорости не увели под конвоем…
«Ее-то за какую провинность?» — спросил я у Кивиселья.
«Разве для этого нужна провинность?»
«Все же. По-моему, так требуется».
«Держала кроликов».
«Запрета на них нет».
«Да это же хорошо, даже очень хорошо, что Рутть занималась кроликами, — заверил он. — Чтобы арестовать человека, причина всегда найдется. Придумал что-нибудь — и пожалуйста, преступник готов. Немного иначе обстоит дело с кроликами и свиньями. Цыгане выкармливали свиней — свиней поделили, а цыган арестовали; Рутть держала кроликов — кроликов поделили, а Рутть посадили».
Рассказал, что Рутть теперь ходит вместе с цыганами на полевые работы — охранники спереди и охранники сзади. Будто бы своими глазами видел. Потом еще сказал:
«Ты, старый, помнишь ведь библейскую притчу о том, как римские солдаты делили под святым крестом одежду Иисуса Христа».
— Ты бы спросил у Кивиселья, что он думает, неужто наш Калле был и в самом деле таким большим злодеем, что его надо было убивать?
— Откуда ему знать.
— Надо было все же спросить.
— Он сам начал говорить. Сказал, что не верит в это, пусть хоть на куски его рубят. Посоветовал меньше говорить и думать об этом. Все равно никто концов не найдет.
О-хо-хо!
Когда я собрался уже уходить, он сказал мне:
«Наведайся к Ирме, может, она что-нибудь расскажет тебе. Или даже передаст. Однажды она вроде бы говорила».
Сказал, что к Ирме я не пойду. Не пойду, и все тут.
«Почему не пойдешь? — спросил он. — Что у тебя есть против нее?»
«У меня-то ничего, — ответил ему. — А вот у нее — поди знай, что она думает обо мне. Был сынок негодный, и отец не лучше. Да и что я скажу ей, когда войду в дом. Может, и супруг ее новый тоже дома».
«Поступай как хочешь», — фельдшер вроде бы даже рассердился.
«А вдруг это она и вырыла Калле яму», — сказал я и попросил еще одну сигаретку.
И ты только послушай, что он сказал: Ирма, дескать, и теперь еще любит нашего Калле.
— Чего там прах-то любить, — проговорила старуха.
И все же чувствовалось, что на душе у нее стало легче.
— Не знаю, откуда он все это взял, только так он уверил, — продолжал старик. — Может, Ирма сама ему говорила. И меня она встретила очень приветливо: как только увидела, так глаза сразу мокрые стали.
И опять как бывало:
«Отец! Добрый отец! Как хорошо, что я увидела тебя».
Ну прямо хоть начинай верить тому, что, если бы не было этой чертовом войны, они бы рядком да ладком прожили свои дни. Сказал, что чего уж там хорошего, что какое уж теперь хорошее, если… Теперь нам пришло время чужими становиться.
«Я бы не хотела, — ответила она. — Если и видеть не придется, все равно не забуду. Другое дело, если бы я была счастлива в своей теперешней жизни».
«Неужто нет?»
Я спросил это, как, бывает, спрашиваешь у ребенка, который ушиб себе палец, ну прямо как у своей кровинки, но если бы она ответила хоть одно словечко. Вдруг застыдилась, завела о другом и спросила:
«Отец, может, хочешь кофе? Я сварю».
«Если можно», — ответил я.
Она сделала вид, что и не слышала. Побежала на кухню и, только когда вернулась, сказала:
«Вальтер поехал утром в деревню, его и в городе-то нет. А если случится, что войдет сейчас, можешь сказать ему, что пришел за кожей для подметок или за колесной мазью. — Примолкла на миг и вдруг, будто ее змея ужалила, спросила — А может, ты и пришел за колесной мазью?»
Тогда я рассказал ей о своей нужде.
«Нет у меня больше этой газеты, — сказала она. — Была, и берегла ее, как похоронное извещение. Но Вальтер, наверно, все ж догадался, что я дорожу этой газетой, и сжег ее. Теперь, отец, ты знаешь все. И не спрашивай больше и не допытывайся».
А чего мне было допытываться еще, если у бабы слезы на глазах. Ушел я, и кофе остался на плите. Ирма не стала и останавливать. Потом, правда, прибежала к телеге, мол:
«Возьми, отец, эти его бумаги — мне хранить их трудно».
— Где они у тебя? — спросила мать.
— В потайном кармане, в пиджаке, — ответил старик. — Не торопись ты с ними, я еще не кончил свою историю. Когда я ушел от Ирмы и честь по чести закрыл за собой ворота хлеботорговца, то подумал вначале, что теперь осталось только направить оглобли к дому. Но тут, на счастье, вспомнилось, что могу навестить еще господина Коттьлаппера. Время было, собрался и пошел. И что бы человеку сразу с правильного конца начать! Помню, Калле, бывало, все вроде высмеивал господина Коттьлаппсра, настоящий, мол, мужичонка и все такое. Я бы не посмел сказать это; сколько я с ним ни сталкивался, он всегда бывал и обходительный, и приветливый. Здоровье, правда, стало уже никудышное, но все равно — и совет подать сразу готов, и что сделать. Пусть, мол, я и не беспокоюсь, у него при газете работает племянница, она и раньше помогала пострадавшим. Вот видишь, догадался бы я сразу утром пойти к папаше Коттьлапперу, может, уже сегодня был бы с газетой.
— Не беда, если тебе все-таки обещали, — решила старушка. — Когда ты теперь должен за ней поехать?
— Обещал прислать.
— Прислать?
— Да, прямо по почте.
— Ого!
— Да, и тебе велел кланяться. Верно и то, что он сказал: с мужика задубелого спрос какой, но все знают цену материнскому сердцу. Верному и твердому.
Мать хрустнула пальцами, отвернулась в сторону и произнесла:
— Этот кусок сала и масло тогда следовало бы ему отдать.
— Да, и то чуть было не забыл, — ответил он. — И забыл бы, если бы человек сам не дал понять.
— Какой же ты у меня бестолковый был, — удивилась жена.
Старик поднялся.
— Видишь, был, — сказал он хрипло.
И, потирая крестец, заковылял к пиджаку, который висел на прибитой к стене катушке из-под ниток. К моменту, когда он вытащил из внутреннего кармана пиджака пачку бумаг, со скамеечки поднялась и жена.
Они подошли к окну, где еще было достаточно света, собираясь перелистать оставшиеся после сына бумаги. К сожалению, почерк был для старых глаз слишком мелким и неразборчивым. Они с благоговением отложили листочки в сторону и не узнали, по крайней мере в тот вечер, что это была рукопись пробной исповеди, которую оставил их сын.
И только на одной страничке буквы оказались крупнее и четче. Старички начали усердно читать. Но слова и предложения эти были какие-то странные:
«НУТРИЯ
НУТРИЯ НУТРИЯ
Ведро и две посудины.
НУТРИЯ КНУТ КНУТОВЩИК
НУТРИЯ маленький, милый зверек.
Мясо съедают, кожу сбывают.
Милосердный Боже, яви милость к тем, кого пожирают, и к тем, кто пожирает.
MAGEN [5]
КНУТ
МAGEN
Auf dem MAGEN [6].
Аминь».
Когда и эта страничка была отложена с тем же благоговением, старушка поднялась и вернулась к своей маленькой скамеечке возле дымохода. Старик остался у окна.
Придет осень, думал он, здесь я больше не останусь. Пусть только наступит пора лес рубить. С утра затемно буду уходить в лес. По полям, напрямик. Там, в лесу, хорошо топором махать. Жечь хворост. Сколько этого треска и дыма! Сын туда не придет, так запросто не явится, всегда нос воротил. Не придет, так не придет. Пусть не приходит, тем лучше. А вечером? Да, тогда он будет встречать его в дверях, руки протянет: «Дай хлеба лесного!»
А бедная старуха! Он всегда у нее перед глазами, весь божий день. Идет ли она в коровник, или к колодцу, или все равно за чем, он все время рядом, ни на шаг не отстает.
И стариковские плечи опускались все ниже, будто кто-то наваливал на них невидимый груз.
Пауль Куусберг
Чудной
Перевод Арнольда Тамма
Народный писатель Эстонии Пауль Куусберг родился в 1916 г. в Таллине. До 1940 г. работал каменщиком. Принимал активное участие в революционных событиях 1940 г. Воевал в рядах Эстонского стрелкового корпуса Советской Армии. В 1944–1946 гг. был редактором военной газеты, а после Отечественной войны — заместителем редактора газеты «Рахва Хяэль», редактором журнала «Лооминг». Окончил Высшую партийную школу в Москве. С 1960 г. — секретарь правления Союза писателей ЭССР.