Выбрать главу
Als deine Finger durch die Tasten meisterten Und alles, was dich still umgab, begeisterten, Die Lüfte dich umwogten lüstern. Das Echo leise nur dir wagte nachzuflüstern: Entkörpert stand ich da, in Wonne aufgegangen, Entführt der Erde füht’, ich mich, doch ohne Bangen… [40]

Да-а. Эти стихи Якобсон посвятил Элле, и я, никогда не помнивший наизусть ни одного немецкого стихотворения, их запомнил. Помню до сих пор, думал о них, даже когда мчался вместе с Эллой в коляске полицмейстера к Поцелуеву мосту… Мое необъяснимое счастье… Я смотрел на ее милое лицо, порозовевшее от воодушевления и желания помочь мне… Сердце у меня от счастья подступает к горлу, честное слово… А в сердце — стыд, как свинец… Я мчусь в лакированной пролетке по петербургским улицам. Моя любимая здесь, со мной рядом. Она все еще держит меня за руку. Всем телом я чувствую ее пылкость. И понимаю, что пылкость ее вызвана моей заботой. Которую она разделяет со мной… Эта пылкость в Элле от нашей совместности. И мне стыдно… Ох, мое дорогое дитя… Я знаю, твой взволнованный интерес к эстонским событиям унаследован тобою от отца. Только его интерес какой-то фантасмагорический и бравурный (я сказал бы немного вздорный, прости меня). Твое волнение серьезно и прекрасно. Серьезно и прекрасно, как ты сама. И предельно искренне… Дорогая, для тебя это игра (да-да), но игра прекрасная и святая… Для меня же это не что иное, как попытка откупиться! Попытка выкупить себя самого, ста рублями избавить себя от ответственности, от причастности… Там, на реке, на баркасе отчаяние. Вызванное чудовищным насилием со стороны человека, которого я пытался убеждать, которого считал мыслящим. Это была непростительная ошибка!.. Баркас полон отчаяния, страна полна невзгод… Какое может быть искупление!.. Сбросить с плеч барское платье, надеть посконную рубаху, пойти к ним на парусник, затеряться в их серой толпе, стать среди них бессловесным, серым бревном баркаса, слиться с их отчаянием, их бедами, их гневом, стать с ними одним… А я мчусь на взмыленных конях к Поцелуеву мосту за ста рублями…

— Тпру-у…

— Джанни, дорогой, сходи за этими ста рублями, я подожду здесь. Потом заедем ко мне. У меня приблизительно столько же. По дороге подумаем, что делать дальше…

Я вбегаю на третий этаж. Врываюсь в квартиру. О боже, как много вещей у меня под ногами. Не вещи мне нужны, а деньги… Я пробегаю через гостиную, мимо нового рояля. На нем раскрыты ноты греческих народных песен. Только час тому назад Элла играла их мне. Этот рояль («Шредер» красного дерева за две тысячи рублей) всего полгода у меня в доме. Для Эллы, чтобы она могла мне играть… Я бегу через студию — между мольбертами с государями, с Христом, с похожими на Эллу красивыми молодыми женщинами — вхожу в спальню. Я выдвигаю ящик ночного столика… В нем нет денег… Проклятье! Какая тьма может застлать память! Я же вчера взял деньги из этого ящика, чтобы, внести последний взнос за рояль. В банке у меня есть еще полторы тысячи… Смешно, но ни одной копейкой больше, после весеннего ремонта и перепланировки квартиры, покупки новой обстановки, рам для картин… А с банковского счета в седьмом часу уже не снимешь… Я бегу вниз и чувствую, что я не так сильно огорчен, как, может быть, следовало ожидать… Ибо, в сущности, я должен быть огорчен не тем, что забывчивость (сама по себе неприятная) лишила меня возможности играть вместе с Эллой в эту благородную игру, я должен быть потрясен тем, что проделали со ста пятьюдесятью людьми… Я сбегаю по лестнице, и ко мне возвращается способность правильно оценивать происходящее. Я, правда, не говорю Элле: знаешь, я забыл, что у меня нет для этого денег… Слава богу, я просто говорю:

— Элла, я забыл, у меня уже нет этих денег…

— Ой, как жаль… У нас совсем мало времени… Поедем!

Через двадцать минут мы на Стремянной. Элла говорит:

— Подожди в коляске. Я сразу вернусь.

Я доволен, что она не повела меня к отцу. Не потому, что этот старый остряк, пропыленный доктор Шульц так уж мне неприятен… Я хожу иногда с ним в ресторан у Аничкова моста обедать, даже когда с нами нет Эллы. Хотя не чувствую себя с ним свободно… Знаю, что это происходит из-за проблематичности моих отношений с Эллой, если так подобает сказать… Каждый раз, когда я пытался с ней говорить о браке, она подходила ко мне, ее руки как две лебединые шеи — обвивали мою уже немного морщинистую, всегда какую-то обветренную шею и говорила:

— Джанни, я хочу быть твоей спутницей. А не твоей вещью.

Кажется, папа Шульц отлично понимает в этом отношении свою дочь, я бы сказал, гораздо лучше, чем я… Кстати, о дочери он говорит со мной чаще всего по-итальянски. А когда рассказывает о своих очередных вчерашних визитерах, переходит на французский, немецкий или русский. В зависимости от того, французских дипломатов, немецких профессоров или русских министров принимал он накануне в трех комнатах шестикомнатной квартиры, которую он занимает вместе с Эллой… Я один занимаю квартиру у Поцелуева моста в семь комнат. (А там, на баркасе, сто пятьдесят восемь человек скопом в одном трюме, провонявшем ворванью… не иначе как сам дьявол, чтобы поиздеваться, наводит меня на мысль: ну да, но они-то там, в трюме, ведь не так чувствительны к запахам, как ты, господин профессор…) Да. По словам папы Шульца, у него то и дело собирается самое избранное общество Петербурга… Кое-кто, наверно, в самом деле бывает… По разговоры ведет такие, что едкий старик Крейцвальд будто бы сказал: он удивляется, почему весь петербургский дипломатический корпус до сих пор еще не переселился к доктору Шульцу-Бертраму. И еще Эллин папа любит рассказывать мне о своих новых великих трудах, к которым он только что приступил или, наоборот, то один, то другой как раз завершает. Для издания в Лейпциге или Берлине (в пятидесяти или ста тысячах экземпляров). На который у него большей частью уже имеется договор… (Ей-богу, бывает, что и в самом деле имеется!) А главное, чтобы я сразу же принялся иллюстрировать его труды. И тем самым заложил бы основу собственной своей всемирной известности… Например, иллюстрациями к «Миру туранских богов», сочинение доктора Бертрама… О своих трудах он часто говорил со мной по-эстонски. Особенно когда они затрагивают непосредственно эстонскую народную поэзию… И на каждом из этих языков он изъясняется с каким-то особым удовольствием, но ни на одном из них (это говорят, впрочем, и обо мне) не говорит вполне правильно… И сейчас вот, когда я здесь, внизу, в коляске полицмейстера жду Эллу, папа, разумеется, сидит наверху в своем кабинете, окруженный беспорядочно разбросанными цензорскими бумагами и медицинскими инструментами офтальмолога — одни по одну сторону, другие по другую, распушив усы с проседью и прищурив сверкающие за очками глаза фантазера, пишет свой «Мир туранских богов», ну, скажем canto шестнадцатое (непременно туранских и непременно canto или что-либо подобное) и причем первых пятнадцати canto еще и в помине нет… Старик, mirabile dictu, сказал бы я, подражая ему, тем не менее член Парижского института истории…

Элла выходит из подъезда, и по ее лицу я вижу, что она растеряна.

— Что случилось?

— То же самое, что у тебя. Моих денег уже нет…

Отец взял их у меня из ящика в долг, ему было нужно для вчерашних гостей.

— Ну, значит, нам придется как-то иначе выходить из положения, — говорю я. Хотя я не знаю, как это было бы возможно, по крайней мере, для меня. Кроме двух путей: либо разделить судьбу этих отверженных, уйти вместе с ними, стать ими, либо отречься от них, убить их забвением, как кто-то сказал, не помню кто…

Элла перечисляет на своих ослепительно красивых пальцах:

— Реймерсы на даче. Твои друзья Гроты в Германии. Семеновы?

— Одни в Рязани, другие в Крыму.

Третьи, четвертые, пятые — все разъехались.

— Карелл?

— Вместе с государем в Царском.

— Лаланд?

— Отдыхает. Не знаю где.

— Руссов?

— Без денег, как всегда.

— Эврика! — воскликнула Элла. — Кучер! Поедем! Гранд-Отель!

Мне она шепнула:

— Господь сам мне указал. Я вчера случайно узнала, что мой мэтр на несколько дней приехал в Петербург.

Через пятнадцать минут мы на Малой Морской в гостинице у Антона Рубинштейна. Элла подставляет маэстро лоб, который тот театрально целует. В этом поцелуе я вижу отражение олимпийских жестов Листа. Ну, что ж. Он вправе себе это позволить.

вернуться

40

Букв.: Когда твои пальцы овладевали клавишами и одухотворяли все, что тебя бесшумно окружало, тебя жаждали обвевавшие тебя дуновения, и только эхо отважилось тихо вторить тебе: бесплотный стоял я, погруженный в блаженство, без сожаления ощущал себя отрешенным от земли… (нем.).