Выбрать главу

Мы едем вдоль променада, мимо вокзала и затем вокруг Вышгорода. Старая гнедая лошадь не спеша трусит впереди пролетки, и никакого ветра, который обдувал бы мне затылок и лицо, нет и в помине. Небо по-прежнему свинцовое, и бюргеры, пришедшие субботним вечером прогуляться под молодыми каштанами, держат свои полосатые зонтики раскрытыми, чтоб с деревьев не капало за шиворот.

На углу Фалькской дороги я велю извозчику свернуть направо, на Балтийское шоссе. За декорацией из нескольких плитняковых зданий по обе стороны выбитого булыжника тянутся только что возведенные деревянные дома, большей частью двухэтажные, некоторые даже еще в лесах, в них построены преимущественно комната и кухня с перегородкой не доверху, сдаваемые внаем. В этих окраинных жилищах обитают мой соплеменники, люди, которые за последние пятнадцать лет перебрались из деревни в город и как-то прижились. За четыре или пять рублей в месяц эти норы служат пристанищем пригородному люду, серый поток которого все время прибывает из деревень, с намерением в дальнейшем собственным горбом заработать себе или лавку, или мастерскую. Дальше идут более крупные участки, дома стоят реже, и они ниже. Иные строения за массивными плитняковыми воротами, затененные старыми ивами и яблонями, в самом деле солидные дома под черепичной крышей, поросшей мхом. Это дачи, принадлежащие дворянам или немецким купцам, выстроенные в начале этого столетия или даже в конце прошлого.

Между огородами «Лёвенру» я велю свернуть налево, на немощеную улицу, которую они называют Алиманской, затем, спустя еще некоторое время, у летней усадьбы Луизенталя мы еще раз сворачиваем налево. Слякоть и лужи Алиманской улицы остались позади, мы опять оказываемся на булыжнике и, покачиваясь, трясясь и подпрыгивая, тащимся в гору. Я не люблю, когда мучают лошадей. И все же подгоняю:

— Извозчик! Побыстрей!

Пролетка на колесах с кожаными ободами немыслимо грохочет и дребезжит на ухабах булыжной мостовой. У извозчика на спине его черного кафтана колышутся стебельки сена. Кожаный картуз подскакивает на седоватых волосах. Забрызганные слякотью фонари по обеим сторонам облучка с такой силой звенят в обручах кронштейнов, что мне становится страшно за стекла. И по обеим сторонам идущих в гору улиц, на редкость для Таллина прямых, быстро движутся вприпрыжку новые доходные дома окраины… Зеленые, коричневые, желтые дома под черными толевыми крышами, узкие двери и маленькие окошки с белыми наличниками в июльский субботний вечер большей частью распахнуты… Жильцы и хозяева… Да, первые мне чем-то приятнее. Может быть, оттого, что всю жизнь я чувствовал себя больше жильцом, чем хозяином, почему-то… Но кто из них жилец, а кто хозяин, чаще всего зависит лишь от того, насколько ему повезло или в какой момент жизни мы возьмем его под увеличительное стекло… а завтра все они — и жильцы и хозяева, плательщики и получатели, крупные и мелкие (по правде-то говоря, довольно мелкие и поэтому мне, слава богу, близкие) — завтра все они, весь мой народ придет туда…

Наверху, в конце стройной улицы Луизенталь, на горе над мокрыми деревьями в свинцовом небе высится белая плитняковая церковь Каарли.

С тарахтеньем, с грохотом мы въезжаем в гору. Для того я и велел свернуть вниз и сделать круг. Чтобы отсюда, как по парадной лестнице, подняться в гору и в перспективе окинуть взглядом здание, в которое я поместил моего Христа… Должен сказать: на мой вкус оно все еще немного слишком белое. Хотя скоро уже минет пятнадцать лет с тех пор, как они начали его строить, и хмурая таллинская погода (здесь ведь она такая же хмурая, как в Петербурге) сделала свое дело: храм стал заметно более серым. Но он у них все еще не готов. Очень уж некрасивы эти куцые башни под железной крышей, похожие на форму для пирожного. Конечно, если когда-нибудь, как задумано, на них поставят стройные шпили, и когда на фасаде будет четко выделяться розас [62], напоминающий солнце, тогда, вероятно, можно будет считать, что замысел Хиппиуса удался. В той мере, в какой подобная новомодная церковь вообще отвечает самой сущности храма. В той мере, в какой вообще нужна новая церковь… Ну да, могучие острые шпили! Как две огромные свечи над городом — с фитилями в виде крестов, но без огней, без того, что дает свет!.. А мой Христос разводит в стороны руки и призывает: «Придите ко Мне все!..»

— Так, так — теперь поезжай по променаду и вокруг этой зеленой площадки. Прямо к главному входу.

А мой Христос ( я уже не думаю о том, что он написан с разбойника, ибо в моральном отношении это не имеет ни малейшего значения), разве и ему надлежит быть без огня? Дающего свет… Нет. Нет. Знайте же, господа Гернеты и иже с ними: я вложил в него огонь. Вложил. Пусть одни считают этот огонь слабым, а другие — ложным.

— Тпрру.

— Ах, сорок копеек? На, вот тебе рубль.

— Премного благодарен… Так что завтра они будут освящать эту новую картину. Э-э… А не знаете ли, сударь, нешто это правду говорят, будто на ней нарисовано лицо одного эстонского крестьянина?

— Кто это говорит?

— В народе говорят.

— Ах уже говорят… Ну и что с того?

— Ну, ежели это правда… — Он смотрит на меня сверху, с облучка. Его синие глаза в тени козырька, но я чувствую, что они светятся, хотя его рот совсем неподвижен. — Ежели это правда, тогда… тогда и я завтра приду поглядеть на него.

Он уезжает, а мне вдруг приходит на память лицо Тоомаса Куузика… И стебельки сена на плечах, как у кого-то… Но у кого — не могу вспомнить. Я подхожу к главному входу, и его двери нестерпимо остро ранят мое сознание. Прекрасные двери светлого дуба. Хорошая резьба, простая, но изящная. Такая резьба стоит несколько сотен рублей. Двери тоже подарены приходу доктором Кареллом. Кхм… Я не подумал, что главная дверь может быть заперта. Я понял это, только уже почти прикоснувшись к ручке, чтоб нажать ее… Мне нужно обойти кругом… пройти через ризницу… Карелловские двери настоящего дуба не пускают меня к кёлеровскому лже-Христу.Глупости! — Скорее уж наоборот! Да… Скорее можно сказать: какая же эта карелловская дверь, если она куплена Кареллом на деньги за молчание, на деньги за нашептывание, на деньги за убаюкивание и поднесенная им в дар; не такая дверь нужна, чтобы ходить к кёлеровскому национальному Христу… И это глупость… Вообще, к чему подобные диссонансы в моем crescendo [63], ясном и победоносном настроении?! Я оглядываюсь: даже таллинские извозчики и те понимают, что я хотел сказать!

Благодаря выбеленным стенам в церкви, несмотря на пасмурную погоду, довольно светло. Даже как-то уныло от того, что она такая светлая. Но, конечно, в просторном белом интерьере особенно хорошо выделяется мой Христос. Леса сняты. Все штукатурные и живописные приспособления вынесены. Убраны все следы работы. Алтарь поставлен на место, и аналой покрыт красным. Все приготовлено для завтрашнего торжественного дня. Я иду по синей дорожке к главным дверям, отхожу как можно дальше от алтаря. И поворачиваюсь.

Сейчас бы должен зазвучать орган, высокие торжественные звуки труб и, как огромный водопад, низвергнуться с высоты… Баховский прелюд!

И Элла должна стоять со мной рядом (хочу, чтобы она была здесь! Я думаю об этом так напряженно, что чувствую, как у меня начинает болеть переносица). Я даже протягиваю правую руку, чтобы обнять Эллу за талию. (Будь она здесь на самом деле, я бы никогда этого не сделал.) Я разглядываю свою картину и воспринимаю ее уже как бы издали, спокойно, не думая о деталях: лицо, может быть, чересчур скуластое, может быть, излишне смуглое… Картина, каких много… Все как-то жестко… Но ведь четыреста квадратных футов… Синева фона могла бы быть глубже… А все-таки получилась довольно своеобразная вещь…

И тут я чувствую, что ко мне подступает страх.

Знакомая мне, обычная моя депрессия, но сейчас совсем особая, и я чувствую, что она куда более сильная.

Удручающий страх перед чем-то неотвратимым. Страх, как нечто огромное, бездушное, несуразное, все сильнее наступает на меня…

Потому что я начинаю представлять себе… Нет-нет! Не я начинаю, а мое воображение начинает представлять мне, что будет происходить здесь завтра, в десять часов утра…

Церковь заполнена народом. На скамьях тысяча пятьсот мест, но пришло уже наверняка три тысячи. А люди все идут и идут… Входят через карелловские двери за моей спиной. Они распахнуты настежь, и я чувствую с правой стороны сквозняк… Люди все идут и идут…

Я вижу их почтительные лица, их неловкие приветствия, их профили, когда они движутся мимо меня, их спины и головы и свет на их волосах, когда они, минуя меня, продвигаются к алтарю… Дряхлые старики, заблаговременно сиявшие с головы праздничную или старую, потерявшую форму шляпу, мужчины средних лет и совсем юные, с грубыми лицами, неуклюжие, серьезные, восхищенные юноши, обуреваемые идеалами, забитые батраки, доморощенные плотники (даже в домотканых куртках), удачливые коммерсанты, суетливые подмастерья (жесткая шляпа в руке)…. Их жены — солидные матери семейств, молодые женщины в серых, взятых с собой из деревни бесформенных платьях, и совсем юные, вполне городские барышни, в кружевах, прошивках и тюрнюрах, дети — разрумянившиеся девчушки и мальчуганы с белым пушком на макушке… И я чувствую, как вся эта масса волнами расходится вокруг меня, слышу их покашливание и шепот, ощущаю прикосновение их плеч и одежды, их запахи, их дыхание, их жизнь… Теперь к алтарю подходит маленький бледный человечек, тот самый, который позавчера говорил мне, что намеревается заняться изучением генеалогии эстонских семей, и спросил с явной надеждой, не состою ли я в родстве со знаменитыми Кёлерами в Германии… Чудак!.. Как же его зовут? Ах да, Мартин Липп. Он произносит:

вернуться

62

Розас — круглое окно над порталом в готической архитектуре.

вернуться

63

Возрастая (итал.) — обозначает усиление звучности.