Оконфузился я, сел в лужу, право слово. Попросил прощения. А он посмеялся и говорит:
— На алтарь искусства приносили жертвы и побольше, чем эта дверь, крашенная известкой.
Н-да… Откудова мне этого Гамлета знать. Чего абрукаские мужики расскажут, и то не все упомнишь…
— А что за беда, что Каспар хочет Ракси памятник ставить?
— Дурит спьяну, и все тут.
— Каспар не больше других пьет.
— А ты все до капельки считала?
— У мужика должна быть капелька яда в крови, Марге. А не то он вялый, как лягушка перед зимой.
— Гляди-кось, какая умница выискалась.
— Пускай ставит памятник Ракси. Иной при жизни собачьего хвоста не стоит, а помрет — такой памятник отгрохают, хоть стой, хоть падай.
Это Малли правильно сказала. Не лежал бы я в гробу, я ее расцеловал бы за хорошие слова, прямо при своей злющей жене. Нет, в гробу лежать не сладко. Дай бог подольше сюда насовсем не забираться. А Марге выволочку получит. Раньше не получала, так теперь получит. Надо же такое выдумать!
Ну и поездочка. Только друга Теэмейстера не хватает, чтобы напутственное слово сказать.
«Почему твои милые глаза мне сегодня не улыбаются? Почему я не слышу больше твоего ласкового голоса?»
Так Теэмейстер спрашивает каждого покойника, какого хоронит. Уж не знаю, кто ему такие слова придумал. До того жалобно спросит, что у мертвецов на глазах слезы выступят, не только у живых. Я один раз говорю Теэмейстеру: я, говорю, тебя на свои похороны не позову, не желаю с мокрым носом на тот свет отправляться. Ежели, мол, захотят напутствие послушать, пускай Сулев с хутора Ныммик или еще кто из веселых ребят скажет.
Теэмейстеру я, конечное дело, о нынешней моей поездке домой расскажу. Вот будет ржать.
А Леппу — тому и заикнуться нельзя.
Лепп уж один раз из-за живого покойника побывал в сумасшедшем доме. Может, в гробу и негоже вспоминать о таких делах, но так оно и было. Года два назад в одно прекрасное утро звонит Леппу какая-то женщина и просит покойницу снять на карточку. Мамочка у ней умерла. Ну, Лепп взял свой струмент и пошел снимать усопшую мамочку. Он не думал не гадал, что мамочка-то не скончалась, а только прикидывается. Из интереса. Чего не сделаешь из интереса.
Лежит, значит, мамочка из интереса в гробу, кругом цветочки, свечки горят, щечки напудрены.
— Очень красивая покойница, — это Лепп уж который раз дочери говорит. — Прямо как живая.
А живая покойница лежит себе в гробу и ухом не ведет. Из интереса. Сперва мамочка несколько дней гляделась в зеркало, охала да ахала, а потом выложила дочке свою заветную мечту:
— У меня еще мало морщин, надо бы в гробу сфотографироваться. Чтоб не стыдно было родственникам в Швецию послать.
Как говорится, мечтам человеческим нет ни конца, ни краю.
Ну, дочь, ясное дело, согласная. Привезла домой гроб, все прибрала, мамочку приодела, тут ее и сфотографировали.
Лепп пощелкал, выразил сочувствие и уж собираться стал, только дочка в передней возьми да спроси, сколько, мол, карточки стоят.
— Для посылки за границу, если с сильным блеском, — три рубля штука.
— А не дороговато? — спрашивает дочка.
— Дешевле я никому не делал.
— Лишку запрашиваете, — рассердилась дочка. — Два рубля хватит.
— Три, — не уступает Лепп.
— Два с полтиной.
— Три, — стоит на своем Лепп. — Ежели вам дорого, поищите, кто подешевле сделает.
— Два семьдесят пять, — надбавила дочка.
— Благодарю покорно, — сказал Лепп. От меня вам карточек не будет. Мое вам глубокое сочувствие. — И к двери.
А туг послышалось из гроба:
— Чего торгуешься, дурища. Плати, сколько просят.
У Леппа аппарат об пол, в глазах потемнело, в голове помутилось. Аппарат, правда, остался цел, в глазах просветлело, но в голове прояснилось только через полгода, когда из желтого дома воротился.
Н-да… Вот и посылай карточки с блеском за границу. Леппу я и полсловечка не пикну, как в гробу домой ехал.
Н-да… Хорошо бы повернуться. Ляжки и лопатки ломит, в затылке тяжесть. Но каким макаром ты повернешься, тварь неразумная. Не шелкопряд в коконе, чтоб крутиться, куда вздумается. Всеми ветрами продутое, сетями тертое тело рыбака не крутится, как попка у балерины. Ревматизм в костях засел, куда от него денешься.
И у Ракси был ревматизм в костях.
Всякая собака на своего хозяина смахивает. Право слово. Как с утра пасмурно, кости у Ракси трещали и хрустели не хуже, чем у меня. По нему погоду вполне можно было предсказывать вернее барометра. Зимой, бывало, начнет в снегу валяться, через три дня беспременно оттепель. И штормового предупреждения не требовалось. Как от шерсти запах пойдет, жди плохой погоды, несмотря что телевизор полный штиль обещает.
В тот день, когда Ракси взял ружье и отправился в лес, от шерсти у него запах шел.
Мог бы и до лучших времен погодить. Но ружье он взял и в лес пошел, и как только седой его хвост пропал в кустах, тут же с юго-запада паскудный ветерок задул, лес зашелестел, зашуршал, зашумел, по небу поползли низкие тучи, снег повалил изо всех дыр и сыпал день и ночь без передышки. Залепил и ствол ружейный и старые Раксины глаза. Да… Не разглядел обратную дорогу.
Ведь мог я не пустить его. А вот не смог. Такой он весь седой был, может, думаю, последнее это твое желание, Ракси, этак беззаботно, прихрамывая, прогуляться по лесу, еще разок обойти на Абруке все знакомые места, полаять на знакомых косуль и задрать ногу на знакомые кусты. В глубине души у всякого старика играет молодой дух. Щенком Ракси все можжевельники на Абруке обшарил, все кочки переворошил. Я ему полную свободу давал. Это целая история, как Ракси свободу получил.
Мне ясно было сказано: «Собака должна дом сторожить, а не за кошками гоняться».
Марге сказала.
Что будешь делать, поехал в Кингисепп за цепью. Собака дома осталась, забилась под стол, глаза мокрые. Ума-то ей не занимать. А я в Кингисеппе три дня просидел у Леппа в темной комнатушке, на столе бутылка, глаза мокрые. Невмоготу было мне за цепью идти. Ну, ладно лодка — ей цепь положена, чтоб шторм борта не разбил, и катер пускай на якоре стоит, чтоб без хозяина не остался, и дереву полагается корнями в земле сидеть, чтоб не засохло, а собака пускай свободная будет, потому что она рождена свободной и свобода самая для нее большая радость.
Домой без охоты ехал. Все равно как вошь в баню. Три дня не брился, три дня не ел ничего, так что даже вздохнуть сил не было, когда Марге принялась горячо приветствовать. Сидел, опустив голову, молчал, а пес повизгивал и лизал под столом мою руку, как ребенок леденец. Ума-то ему не занимать. Он до донца жизни этого не забыл. Его верность была трогательнее, чем любовь родных детей.
— Дочерей проведать небось месяцами не выберешься, — сказала Марге. — А как собака два часа не кормлена, такой шум в доме, всех святых выноси.
Ракси ни на шаг от меня не отходил.
На Абруке.
Однажды и подальше.
Когда меня в каталажку увезли.
Угодил как-то в кусты шиповника и никак не мог выбраться, пришлось брюки скинуть. Голый зад сам по себе еще не содержит состава преступления, как в суде говорят, но мне позарез требовалось раздобыть бутылку у продавщицы Аделе, тут было не до декольте. Я к своей цели напролом шел, а на моем пути эта дачница из Таллина оказалась, и зрелище достопримечательных частей моего тела ей, видать, приятности не доставило.
Ну, и дело кончилось в кингисеппской милиции.
Потому как дамочка объявила, что оскорбление ее чести может смыть только мое десятидневное пребывание в каталажке. Пришлось с грустью проститься с Марге и, взяв собаку в кильватер, направиться в храм правосудия.
Перво-наперво мне сказали, что тут не зоопарк и не ветлечебница.
— Очень приятно, — сказал я. — Моя собака терпеть не может ни того, ни другого.
Я сел на стул, собака привалилась к моим резиновым сапогам, и стали мы ждать, что дальше будет.
— Уберите отсюда собаку, — сказали мне. — Нам надо протокол составить.
— А у меня от Ракси секретов нету, — сказал я с достоинством. — Составляйте протокол в его присутствии. — Посопели, но собаку оставили.
— Как вы объясните свое недостойное поведение? — спрашивают у меня.
А я отвечаю:
— Я хотел бы показать вам зад.
— Гражданин!
— Чего?..
— Не забывайте, где вы находитесь. Ежели мы занесем ваши слова в протокол, дело примет серьезный оборот.
— Потому я и хочу вам зад показать, что дело серьезное.
— Прекратите шуточки, гражданин Соом.