В то утро первого Тонечкиного с Костей «сеанса» Клио кружила по заскорузлым от мороза московским улицам, со слипающимися от замерзших слез ресницами и делала вид, что плачет не от ревности и унижения, а переживает за судьбы неудовлетворенных российских женщин, жертв мужского шовинизма советского толка.
Со студенческих лет Клио приучила себя не поддаваться мелкобуржуазному чувству ревности, ложному чувству собственничества. Может быть, просьба Тонечки была ниспослана свыше, как некое духовное испытание, проверка шоком — готова ли она отречься от принципа индивидуализма, неразрывного с западной цивилизацией, и приобщиться к трудной науке общинного быта, где надо делить не только свои мысли друг с другом, не только хлеб и соль…
Но чем жарче становился накал ее благородных чувств, тем, казалось, ниже становилась температура воздуха на Красной площади. И чем ближе она подходила к мумии вождя революции, шаг за шагом передвигаясь в гигантской очереди по заиндевевшим булыжникам, тем острее ощущалась пустота в желудке, поскольку приближалось обеденное время английского ленча, а кругом высились лишь угрюмые, с пятнами изморози, кремлевские стены, напоминавшие мясо лишь своими багровыми колерами — мясо обветрившееся, залежалое, обмороженное.
Затаив дыхание, она миновала застывшего с примкнутым штыком часового, боясь, что он пропорет ей штыком желудок, чтобы раз и навсегда прекратить неприличные рулады, возмутительные в обстановке встречи с вождем революции. Но морозный румянец под юношеским пушком этого часового напомнил ей золотистый пушок Тонечкиной выи, склоненной над духовкой с ароматным варевом. И перед глазами стали навязчиво мелькать лангеты Тонечкиных бедер и с некоторой долей воображения — августовские вишни ее сосков, недоступные в зимние месяцы, — за исключением Центрального рынка, — персики ее щек и ананасы ее ягодиц, а ярче всего — клубника со сливками, которые взбивал Костя своим могучим инструментом и, склоняясь над этим роскошным мясным блюдом, поливал его соусом. И Клио захотелось проглотить Тонечкины телеса целиком и с потрохами, в неком припадке голода по человеческой теплоте и плоти на этом морозе, превращавшем эротику в людоедство…
Что заставило ее согласиться на Тонечкины уговоры — уступала ли она зовам желудка или сочувствию к чужой одинокой женской доле? Она чувствовала себя всей Россией: не способной себя прокормить, зато взамен дарящей любовь.
И когда Тонечкины запросы стали повторяться с регулярностью месячных, Клио даже стала наводить справки о возможности получить советское гражданство, чтобы официально, так сказать, зарегистрировать свой жертвенный статус…
Но, видимо, не все униженные и оскорбленные этой коммунальной квартиры разделяли ее пафос жертвенности. В очередной раз, когда в глазах Тони появилось знакомое томное беспокойство, поскольку Вася опять в дупель пьян, ревизии не предвидится и к тому же муж-инвалид в отлучке вторую неделю, Клио решила на прогулку вообще не выходить, а отсидеться на кухне. Тем более, мороз на улице трещал такой, что даже школьники не посещали школу. Тем более, был повод: на кухне скопилась гора грязной посуды, как раз займет те полчаса «свиданки», как называла Тонечка свои визиты в Костину комнату.
Клио стояла у кухонной раковины с черными ранами сбитой эмали, скосив глаза на заросшее грязью и кухонным жиром окно, и грохотом посуды пыталась заглушить то ли стук вагонных колес за окном, то ли скрипучее грохотание кровати под наростающее паровозное пыхтение за стеной. Чтобы не слышать эти охи и всхлипы и скрипы, она даже обвязала голову полотенцем, но постельная возня не заглушалась ничем…
Унижение было не в том, что Костя сейчас там за стеной занимается кулинарными ритуалами с Тонечкиным жарким телом, а в том, что Клио там нет, что ее не допустили к дегустации российского тепла на советском морозе, а ей хотелось быть Тоней на месте Кости или Костей на месте Тони, быть ими обоими. Всякий раз она ждала что ее позовут, покличут и посвятят в загадочный ритуал душевной дележки, а не будут держать сторожем брата своего или кем там еще…
Кисловатый, затхлый запах годами непроветривавшейся кухни напомнил ей о деревенском хлеве, и взвизгнувший гудок паровоза слился с заголосившей за стеной Тонечкой. Как зарезанная свинья. Чем они там занимаются? И кому она сторож? И сторож ли? Что если все эти идеи, надежды, амбиции, которые привели ее в эту мистическую, советскую Россию, все это блеф? И права была тетка, твердившая дяде миссионеру, что с дикарями надо обращаться по-дикарски, иначе они тебя съедят…