— Я пойду, — сказала Любовь Ивановна. — Ты ведь тоже куда-то собралась?
— Собралась, — буркнула Ангелина. — В магазине ветчину дают, а мне, хочешь — не хочешь, надо своего крокодила кормить. Тебе-то взять ветчины?
«Крокодил» — так она называла Жигунова.
Никаких объяснений с Володей или Веткой не было. Дома она увидела записку: «Маман, давай встретимся, когда ты все поймешь и успокоишься». Дальше шел подробный перечень того, что он взял с собой. В конце была приписка от Ветки: «Дорогая, хорошая Любовь Ивановна! Я очень, очень люблю Володю и все для него сделаю. Все!!!»
Она любит!.. Уже любит… Нынче у них, молодых, даже в любви космические скорости. Любовь Ивановна досадливо бросила записку на стол. Скажите пожалуйста — любит! Да что она понимает в этом? Она еще не не спала ночами, когда Володька болел, не бегала по десять раз на день к почтовому ящику в ожидании писем, не сходила с ума, когда он где-то задерживался… Она ничего толком не знает о нем. Я не говорила ей, что Володька пошел в отца, — неласков, сух, может быть и невнимательным, и грубоватым. Готова ли она воспринять т а к о й характер, приладиться к нему, прощать и забывать мелкие, а то и крупные обиды, не копить их, не отвечать сухостью на сухость, невнимательностью на невнимательность?
Любовь Ивановна поймала себя на том, что больше думает о Ветке. Совсем ведь девчонка, житейского опыта ни на грош, ума тоже… Она перечитала записку: они не оставили своего адреса. А Володьке надо идти оформляться на работу. Ладно, завтра пораньше встану и позвоню на почту, Ветка передаст…
Но утром она проснулась оттого, что кто-то тихо открыл дверь. Набросив халат, Любовь Ивановна вышла в прихожую — там была Ветка. Очевидно, она открыла Володькиным ключом.
— Вы уже не спите? — почему-то шепотом спросила Ветка. — Я вам хороший творог принесла, домашний, у соседки взяли.
— Заходи, — вздохнула Любовь Ивановна.
— Бежать надо.
— Заходи, — повторила она. Ей было неприятно, что Ветка смотрит на нее испуганными глазами. — Как вы устроились?
— Хорошо, вы не беспокойтесь, очень даже хорошо, честное слово, — торопливо заговорила Ветка. — А когда Володечка свои автомобили на стенке повесил, так даже красиво стало…
Она усмехнулась: «Володечка»!..
— Сколько я должна тебе за творог?
— Да что вы, Любовь Ивановна?
Ветка попятилась к двери, закладывая руки за спину; у нее задрожали губы.
— Ну хорошо, — сказала Любовь Ивановна. — Передай Володе, что ему нужно в отдел кадров. Или теперь он на твоем иждивении будет? Как вы там, в своей семье решили?
Ветка молчала — руки по-прежнему за спиной, глаза в пол.
— Молчишь?
— Мы всю жизнь вместе прожить решили, — спокойно ответила Ветка и подняла глаза, — их взгляды встретились. Две женщины глядели друг на друга: одна — с тревогой, болью непонимания, быть может, даже злой горечью, у второй же было столько решительности во взгляде, столько уверенности в том, что так оно и будет, что Любовь Ивановна, не выдержав, отвела глаза.
— Давай-то бог, — сказала она. Ей было трудно быть сейчас вот такой — злой, по-злому насмешливой, — и она была противна сама себе. Все, что она говорила, было неискренним. Душа у нее кричала и хотела совсем другого — обхватить бы руками эту девчонку, даже разреветься, не стесняясь, — но она стояла и накручивала себя. Ты отобрала у меня сына. Все вы говорите так — до конца!.. А дашь ли ты ему счастье? Будешь ли так же добра к нему, как я? Или он будет бегать от тебя ко мне — за моей лаской и моей добротой? Ко мне еще ничего — я мать, а если к другой женщине?..
Она накручивала себя так и думала: лучше у Ветки было бы испуганное лицо, как несколько минут назад. Любовь Ивановна не хотела признаться себе самой, что растерялась перед этой спокойной уверенностью, и продолжала говорить с Веткой по-прежнему нервно, язвительно, даже грубо лишь для того, чтобы хоть как-то скрыть от нее свою растерянность…
Каждый день, с утра до вечера, шел мелкий, холодный ноябрьский дождь. Деревья стояли голые, почерневшие от влаги. Ветер налетал порывами, и тогда капли больно секли по лицу. Для Любови Ивановны это всегда была самая трудная пора года — она плохо чувствовала себя, по утрам вставала с тяжелой головой, становилась вялой: «плясало» давление… Шла к Ангелине, та колола ее чем-то и ворчала: «Ну, вот, совсем раскисла, старперешница!»
В этом году все повторилось: и тяжелая голова по утрам, и вялость, и то состояние безразличия, когда хочется лишь одного — лечь и лежать, не выходить на улицу, не читать, не слушать радио и не включать телевизор.