Но в глубине души он все-таки испытывал страх, который был понятен ему там, на войне, в первой и единственной атаке, когда надо было оторвать ватное тело от спасительной земли, побежать вперед с отчаяньем обреченного, уже зная, уже чувствуя, что вот они — последние секунды жизни, и сейчас не станет н и ч е г о. И все-таки он бежал тогда вперед, потому что через страх, как весенний росток через окаменевшую почву, пробивалось другое чувство, отличавшее его от животного, — чувство того, что это н а д о.
Но теперь это было уже н е н а д о, это было нелепо — погибнуть после войны, — и когда исчез Гришка, когда его хватились утром, у Жигунова мелко и противно задрожали ноги, и с низа живота поднялся холод. Доложили старшине. Тот побежал в комендатуру. Но Гришка пришел в школу сам.
Никто не ругал Гришку. И Жигунов его тоже не ругал. Он сам был уже не тем Жигуновым, о котором говорили: «Пыльным мешком из-за угла вдаренный». Война — на то она и война, да и годы подросли… В селе, где размещалась его ремонтная мастерская, он познакомился с одной вдовой, и два месяца спустя уезжал из этого села со стесненным сердцем. Потом была еще одна вдова, уже полька, и ее тоже он вспоминал с чувством благодарной нежности. Поэтому он и не ругал Гришку, но сердился, если вдруг тот начинал говорить о женщинах грязно, да еще ковыряя в зубах спичкой.
— А что? — незлобиво огрызался Гришка. — Теперь этого товара на всех нас аж до второго пришествия хватит. Нынче они самого замухрышного мужика на руках должны носить, а мы-то с тобой — кто? Солдаты-победители, понимать надо!
Потом, много лет спустя, Жигунов признается Ангелине, что именно Гришка подбил его пойти к фрау. Делалось это очень просто. Когда тральщик возвращался с лова, надо было завернуть в газету пару-тройку хороших рыбин и направиться к ратуше. Там взад-вперед ходили, будто прогуливались, женщины, можно было выбрать любую, сказать: «Фиш» — и она пойдет впереди тебя, домой.
Так Жигунов и сделал. Он шел позади худенькой женщины, нес в свертке две трески, и на душе у него было паршиво, будто вот сейчас он изменял сам себе, но все-таки шел, на ходу отмечая, что немочка вроде бы ничего, только уж больно тощая. Несколько раз она обернулась, словно проверяя, идет ли за ней этот русише зольдат, чисто выбритый и пахнущий дешевым одеколоном. Он глуповато улыбался в ответ — дескать, не беспокойся, как тебя там, никуда я не денусь.
Он поднялся за ней по узкой лесенке, тяжело и прерывисто дыша. На лестничной площадке немка приподнялась и поцеловала его в губы, он даже не успел ответить на поцелуй. Потом она быстро открыла дверь и сказала шепотом: «Комм. Комм хир…» — это он понял. Сверток с рыбой он положил на тумбочку в прихожей и шагнул в комнату, не сводя глаз с быстро раздевающейся женщины и чувствуя, как его начинает трясти. Она что-то сказала тихо и ласково, и Жигунов уже двинулся к ней, когда вдруг ему почудились какие-то звуки, доносившиеся из-за двери в соседнюю комнату. Он отрезвел мгновенно, рука сама выхватила из кармана браунинг, тот самый, из которого недавно хотел застрелиться Егор. Ударом ноги Жигунов распахнул дверь и тут же прижался к косяку, чтобы не попасть под пули, если оттуда начнут стрелять. Но выстрелов не было. Каким-то боковым зрением он увидел расширенные от ужаса глаза женщины, но она смотрела не на него, а мимо него, в ту комнату. Тогда он тоже быстро поглядел туда…
Там, на кровати, свесив культяшки ног, сидел мужчина, и с двух сторон к нему жались двое детишек. Не опуская браунинг, Жигунов вошел в комнату. Он слышал, как за его спиной заплакала женщина, но не обернулся. Дети глядели на него снизу вверх, а калека прижимал их к себе, пытаясь закрыть им ладонями глаза… Жигунов молча повернулся, вышел в прихожую, открыл дверь и только на лестнице спрятал пистолет. Через три дня, вернувшись с моря, он постучал в эту же дверь, и ему открыла та же самая женщина. Он протянул ей сверток с хлебом и рыбой, — там была целая буханка и штук пять или шесть крупной камбалы, — и немка улыбалась уже совсем иначе, что-то говорила, но он не понимал. Должно быть, приглашала зайти. Жигунов крутил головой и повторял: «Найн, найн, данке, как-нибудь в другой раз».
И после, возвращаясь с моря, он всегда шел сюда, нес хлеб, рыбу, а то и банку с тушенкой, но не заходил, а Гришка был уверен, что Жигунов темнит и как последний фрайер не хочет познакомить его со своей бабой, наверно, от страха, что он отобьет ее у Жигунова.