– Вы всегда такая злая, Марья Петровна?
Отчасти отечески, отчасти игриво. (Помогай ему Бог; он не силён в этих играх.)
– Я здесь работаю.
Это прозвучало как ответ на вопрос, как достаточное и разумное объяснение. Удивительное объяснение, как ни взгляни.
– Я думал, работа в библиотеке делает добрее и мягче.
– Думать все мастера.
– В любом случае, спокойнее.
Марья Петровна поставила книги на ступеньку лестницы. (На этой лестнице, такой широкой и барской, где сидели – сказать бы «в засаде», но разве они прятались – все его мучения, мильон терзаний… вот следы и запах… Не здесь бы заводить интрижку. Не ему. Но он и не хотел.)
– Собственно, почему?
– Книги, – сказал Саша, – аура. Эманации. Облагораживающее воздействие греческой грамматики. Кстати, у вас есть?
– Да. Что у нас есть, так это греческая грамматика.
Почуяв её необъяснимый, но нешуточный гнев, он тут же сменил тему: похвалил Филькин, похвалил здание библиотеки, похвалил лестницу (проклятущая!), а заодно ввернул свой вопрос про Посошкова.
– Воскрешённый? Зачем они вам понадобились?
Что ответишь: как разговорился подле мусорных баков с загадочным красивым господином и хотел бы продолжения. Да, попробуй, скажи: через полчаса все знакомые напишут в своих микроблогах, что имярек совершил каминг-аут – а самые противные (зачёркнуто: пидоры) явятся пожать руку лично.
И не впервые он почувствовал холод и скаредность жизни, не признающей иных форм любви, кроме сексуальной, и интереса – кроме взаимовыгодного; ущербность общества, поощряющего (но зато как) только такую близость, которая утоплена в перинный эпитет «интимная», в самом медицинском и судебном понимании слова; ощутил, как убог и скособочен этот мир, при всех его соблазнах и широте терпимости (не они ли всё скособочили, навязываемые соблазны и обесцвечивающая их терпимость), – словно щёки ободрало наждачным дыханием духа времени. Если бы его спросили, в чём дух нашего времени состоит, он мог ответить: в запрете на тайны. В непозволении быть изгоем – потому что в каком бы извращении ты ни схоронился, тут же, даже в России XXI века, при всех её, относительно цивилизованного мира, плюсах, найдутся единомышленники и соответствующий сайт. Найдётся также сайт для тех, кто ненавидит сайты.
– Да так, справки кое-какие хотел навести. Он со многими тогда встречался.
– Читальный зал на втором этаже, – сказала Марья Петровна хмуро. – Там в углу стенд. Они на нём оставляют записки, координаты. Не надо бы вам.
В читальном зале в углу, спиной к миру, рапповский дебошир говорил по мобильному телефону. («Надо подумать? А чего тебе думать? Ты сам-то не знаешь? Да, наконец, мы коммунисту можем дать такое простое поручение?») Когда Саша с извинениями стал протискиваться к стенду, он замолчал, отпрянул, но далеко не ушёл.
Саша пытался разобраться в море бумажек, и все они были адресованы не ему: и сложенные записочки с именами, и открытые обращения к группам лиц. И всё это время он чувствовал, как в спину ему вперяется… какое уместное, точное слово; хорошо бы про работу дрели так говорить… в п е р я е т с я взгляд.
«Прошу откликнуться всех, кто имел отношение к РСПКП…»
«Свободная ассоциация анархистов города Филькина приглашает…»
«Товарищей по СО восьмое спецотделение…»
Вперемешку теснились участники дела РНП, члены ЦК ПЛСР, троцкисткое подполье и «Правый уклон», Вольфила, Креаторий биокосмистов, Свободная трудовая церковь, Комитет спасения родины и революции, РHCMA, объединение «Перевал», анархо-подпольники, «Штаб действия и исполнения».
На видном месте висела листовка:
ДУХ РАЗРУШЕНИЯ – ДУХ СОЗИДАНИЯ
Львы Анархии! Разбейте клетки!
Короли углов! Обитатели подвалов!
Революционеры! Создайте Дружины Ужаса!
– Под анархическими принципами индивидуалистический и хаотический элемент разумеет разгильдяйство, распущенность и безответственность.
– Простите?
– У меня-то зачем прощения просить, – сказал рапповец. Он шагнул вперёд, резким движением сорвал листовку, скомкал и бросил на пол. Да, прямо на пол, под ноги. – С вас народ спросит.
«С каких это пор товарищи из РАПП взялись думать о народе?» – спросил бы Саша, имей он более полное представление о родной истории. В России и сейчас, и сто лет назад словом «народ» можно заткнуть почти любую глотку – но только не в двадцатые годы, и только если речь не идёт о пролетарских писателях. Советского народа до сталинской конституции ещё не существовало, формула «трудовой народ» неизбежно включала в себя проклятое русское крестьянство, а народ как народ, совокупность лиц всех классов, граждан и обывателей… пролетарские писатели сказали бы, что не бывает такого народа, как не бывает родины «вообще». («Мне странно, что родился я в той прошлой “родине” позорной», так они писали; есть подозрение, что так они и думали.)