Башкало крутанул своими усиками, опять покраснел, но уже, конечно, не так страшно. Хлебанул из термоса до кашля. Откашлялся, пустил коричневую слюну между колен из-под усиков. Стыд у подобных людей обычно выражается в переводе стрелок. Поэтому термос Башкало передал не Вадиму, по очереди следующему, а демонстративно вернул Петровичу.
– Николаич, на вот, попей. И прости меня. Этот вот, – кивок на Вадима, – мешканул там, на рельсах, я чуть его не сбил, дёрнулся, ну, видать, тут и выпустил ручку. Ну такое вот с гусями всегда попадалово. Знаешь же. Виноват я, конечно.
Выслушав это, Петрович усмехнулся и принялся большим пальцем втискивать алюминиевый блинчик (бывшую крышку термоса) ребром в землю у ноги. Башкало ждал с протянутым китайцем. Петрович забрал у него термос и сразу передал Вадиму.
– Допивай, салага. И больше не мешкай перед товарищем прапорщиком на рельсах.
– Разрешите вопрос, товарищ старший прапорщик. А как вообще узнали про второй вагон? – спросил Вадим. Как ни в чём не бывало.
Петрович, снова погрузившийся в прогнозирование и планирование, сначала машинально ответил:
– Да случайно, как и всё тут, чуйкой… Не понял, что?
Чая в термосе оставалось мало, в рот Вадиму полезли чаинки со дна.
– В Зоне отставить дурацкие вопросы, воин! Тур-рист, в рот нехороший! Отставить базлать! – нависнув, прогудел Петрович.
Вадим протянул ему термос с оставшимися парой глотков и пригоршней мокрой заварки, и вдруг Петрович зарычал по-настоящему зло:
– Ты что, сука, щенок, на инструктаже не был?
– Виноват, товарищ старший прапорщик, – сказал Вадим, успев заменить на «виноват» естественное «не понял».
Петрович, чуть вдавив, поставил термос на землю, расстегнул разгрузку, оттянул воротник ОЗК и выхватил из-за пазухи рулончик синей изоленты.
– У тебя ж, мать твою, золото на пальце! – торопливо и зло заговорил он. – А ну быстро снял! Быстро снял кольцо, придурок! Вросло, что ли?
– Нет… – сказал Вадим ошеломлённо.
– Да снимай ж ты цацку, сыняра! – подхватил Башкало, но с ленцой. – Но ты-то куда, Николаич, старый волк, смотрел? Вот они, гуси! Я же и говорю. И гибнут добрые люди из-за них. И вешки теряются.
Башкало улыбался, что твой унитаз на витрине. Зубы под усами у него были редкие, белые как сахар. Старше Вадима он был лет на пять-семь. Вадим мог ответить ему подобающе, но опять сдержался и снял кольцо. Петрович как-то лихорадочно выхватил его, ногтем, не сразу, торопясь, подцепил краешек изоленты, чуть ли не в полный отмах руки длиной оторвал полоску, смял её в комок, сунул кольцо в середину комка и принялся обматывать слой за слоем, шевеля губами («Петрович молится уставом караульной службы! Га-га-га!») и уже не отрывая плёнку ПВХ от рулона. Извёл половину. Оборвал, наконец. Образовавшийся колобок взвесил в руке. И перекрестился дважды. Вадим и Башкало открыли рты. Крестящийся старший прапорщик Петрович, мозаика Ломоносова.
– На, салага, спрячь себе поглубже!
Вадим сунул колобок с кольцом в желудке («Счастливый пирожок!» – пискнул из-за переносицы Бубнилда) в набедренный карман. Значит, вот так в Зоне с золотом.
– Запомни, салабон: золото как громоотвод в Зоне. Громоуловитель. А молнии тут знаешь какие бывают? Потом, если вернёшься, поспрашивай у своих учёных. Кто жив остался. Цепочки, крестики есть?
И Петрович допил чай залпом.
Вадим покачал головой.
– Никак нет.
Башкало хохотнул.
– Слушать на инструктажах надо ушами, а не… Ж-женатик… – сказал Петрович на обычной громкости. – С вешками тоже так было: делали-то их из прутка поначалу, пока кровью не умылись… Ну что тебя сюда понесло, ёпэрэсэтэ, женатый человек?
Вадим молчал. Ещё (всего!) два месяца назад ни один человек в мире не смог бы убедить его вернуться сюда. Ни за деньги, ни за самую Родину. Он был счастливым телезрителем всего два месяца назад, он подползал на коленях к телику, чтобы пальцем на экране показать Майке, что вот это вот горит хлебозавод, мы там хлеб получали, ну а американцы вот тут пропали, я как раз тут и служил… Он был счастливым телезрителем. Полигон («Капитан Житкур!» – влез Бубнилда) дал ему деньги, судьба («Сумасшествие твоего папаши!» – влез Бубнилда) дала ему Майку, Майка дала ему Катёнка, и на ужасы Капустина Вадим согласился бы смотреть только по телевизору. Лёха-Хохол давился слезами, когда летом восемьдесят шестого читал им письма из Киева про радиацию, про радиометры по блату, про ментов в целлофане. Но никогда Вадим и слезинки бы не уронил из-за катастрофы на Полигоне. Он его ненавидел и боялся. А сейчас это была единственная надежда. Которую он ненавидел и боялся.