Он называет своим богом Христа: Христос – «бог страждущих»; к Христу влечет его «обаянье пытки и креста»; в религии креста он находит именно выражение своего культа страданий: «и пред страданием… склоняюсь я с моей горячею мольбой!» («Я не тому молю»…)
В ряде стихотворений он заявляет о своей готовности и даже потребности страдать великим страданием. «Без слов я тяжелейший крест безропотно приму» («Напрасно я ищу могучего пророка»).
«Где ж ты, вождь и пророк?.. О, приди… Дай мне жгучие муки принять, брось меня на страданье, на смерть, на позор» («Беспокойной душевною жаждой томим…». «О, сколько раз его (мир) горячею мечтою я облетал… Как жаждал я – чего? – не нахожу названья… нечеловечески тяжелого страданья… («Испытывал ли ты, что значит задыхаться…»)
Страдания, в глазах Надсона, – великая движущая сила. Лишь то, что куплено ценою их, – прочно. Страданиями приобретается просветленный взгляд на жизнь. «И в тягостной грозе, прошедшей надо мною, я высший смысл постиг, – она мне помогла, очистив душу мне страданьем и борьбою, свет отличить от мглы и перлы от стекла» («Я не щадил себя»…) Страданиями завоевывается счастье. Страдай! – учит поэт своего читателя; пусть страдания тяжелы и долги, но зато «глубоко будет счастье»; только такое счастье не может быть разрушено первым, хотя бы легким ударом судьбы: «Кровью и слезами купленный покой не спугнет бесследно первое ненастье, не рассеет первой легкой грозой!» («Облака».) Страдания – залог того, что наступит царство любви. (Здесь мы встречаемся с мотивом, противоречащим отрицательному отношению к «пиру сытого чувства»: о противоречиях надсоновской лирики речь будет ниже). «Ночь вокруг чересчур уж темна» – и именно самая темнота ее должна породить свет. Чем хуже, тем лучше! «Мир устанет от мук, захлебнется в крови… И поднимет к любви, к беззаветной любви очи, полные скорбной мольбой!»
Культ страдания оставил след даже в эстетических воззрениях Надсона. Характерны его стихотворения, где он распространяется по поводу «мук слова». Первоначально дается такая постановка темы: поэт заявляет, что обладает достаточным запасом душевных сил, чтобы выполнять поэтическую миссию, но его смущает то обстоятельство, что аудитория его по достоинству не оценит: «кто поймет, что не пустые звуки звенят в стихе неопытном моем»; между тем каждый стих его куплен очень дорогою ценою, – «дитя глубокой муки»; каждая минута вдохновения стоит «слез, не видных для людей», «немой тоски», «скорбных дум» («Я чувствую и силы и стремленье»…). «Что песнь для мира? – восклицает он в другом стихотворении. – Только – красивые звуки», «мелодия!» Между тем в нее «вложено так много» – много «живых мучений», душевных стонов. «Грозою над ней вдохновенье промчалось, в раздумье пылало чело; и то, что других лишь слегка прикасалось, певца до страдания жгло» («Одни не поймут, не услышат другие»…). Другими словами, драма «мук слова» определяется – как противоречие между «страдальческою» ценностью поэзии и неспособностью толпы усмотреть данную ценность. Но центр тяжести драмы все-таки не в этом. Он заключается в творческом бессилии поэта. «Бессилен стих мой, бледный и больной»… Словесный материал, которым располагает поэт, оказывается несоответствующим силе и богатству переживаний поэта. «Нет на свете мук сильнее муки слова: тщетно с уст порой безумный рвется крик… холоден и жалок нищий наш язык». Поэт не властен внешний безбрежный мир и душевный мир «жизненно набросить робкими штрихами и вместить в размеры тесных строк» своих стихотворений («Милый друг, – я знаю»…). «Ровные, плавные строки, словно узор, ласкающий глаз. О, мои песни, как вы «стали далеки на страницах книжки от сердца, создавшего вас!» Надсон не узнает в них «безумных жгучих звуков» своего «страстного чувства», своих страданий. «Едва вы в слова выливались, могучая сила отлетала от вас… вы бледнели, как звезды с зарей»… «Язвы прикрылись цветами, мелодией скрыт диссонанс бесконечных мучений» («Ровные, плавные строки»…). Драма слова оказывается, таким образом, в представлении поэта, прежде всего, его внутренней драмой, драмой творческого процесса. Форма, по мнению Надсона, абсолютно не отвечает содержанию: о душевной буре приходится повествовать в «ровных, тесных» строках, нечто, «нечеловечески великое» обращать в нечто банальное, умеренно-аккуратное, нечто хаотично-страстное – в нечто спокойное. Все здесь именно в «нищенской» правильности формы, в ее «покое».