Анатолий Прасолов никогда не был в числе гонителей или запретителей узких и широких брюк, длинных волос, коротких юбок или джазовой музыки с ультрамодными танцами. Он придерживался того убеждения, что все, что является на свет божий, — закономерно и естественно. Все это должно существовать, по его мнению, наряду со всем остальным. Но он не хотел мириться с тем, когда одно всплывало на поверхность, не привлекало, а прямо-таки требовало к себе всеобщего внимания, тогда как все остальное должно было быть где-то в подспуде. В этой мысли убеждало его все, происшедшее нынешним вечером. В его ушах слышалась надсадная, отрывистая магнитофонная какофония, перед глазами в полусогнутом виде дергались фигуры танцующих. О, эта злостная сила моды! Разве кто мог дерзнуть в этот миг на простой народный танец? Песня и та молчала в то время, когда гремел джаз в неистовом кружении бобин магнитофона, и пролилась лишь тогда, когда они перестали вращаться; когда все расходились и не было риска быть уличенным в приверженности к своей народной песне, широкой и раздольной, которая одна могла вместить в свою гармонию, все эти джазовые штучки как некий составной ритмический элемент, не более.
Грустные мысли одолевали Прасолова. Но в этой грусти ему виделось нечто и светлое. Он теперь был убежден в том, что заветная его тетрадь будет все же кое-чем пополнена. Хотя дело это будет и не таким простым, как ему казалось раньше. Трудным будет оно, но возможным. Так думал Прасолов.
Вторая и третья неделя прошла, наступила четвертая, а Прасолов все еще не мог похвалиться успехами в своем собирательстве. Правда, выручил его Иван Антонович Корабелов, у которого Анатолий записал несколько интересных и, как думалось ему, малоизвестных песен. А главное, много любопытного узнал Прасолов, связанного с личностью этого редкого человека.
Иван Антонович Корабелов жил в середине однорядной улицы, как раз напротив колодца, это Прасолов запомнил с прошлого раза, когда они еще с Андреем дважды к нему приходили, и оба раза неудачно. В первый день тот был действительно занят (как раз заканчивали кладку рукава погреба), второй приход совпал с уборкой хлеба на ближнем поле, где Корабелов временно командовал током. Но это были не главные причины. Неприязненное чувство к незнакомым людям заключалось в том, что Иван Антонович вообще редко когда раскрывался перед кем-либо и почти никогда не делился своим «артистическим» прошлым, о чем многие знали лишь понаслышке, — тем более с приезжими. Иное дело, когда где-либо на празднике ли, сельской вечеринке или на свадьбе, а редкая свадьба обходилась без него — там он давал себе волю. И опять же не прошлому своему, а тому, что сохранилось в памяти его и удалой натуре от молодости.
На свадьбе, сценарий которой Иван Антонович часто разрабатывал самолично, первое время старался, как говорят, быть в тени. Потому как и без его участия было весело. Еще до застолья Иван Антонович «пропускал» рюмочку-другую, что подносили ему догадливые сватьи — становился все оживленнее. Лысина его белела еще больше, а лицо, наоборот, багровело. Правый глаз светился более обычного. (Левый был закрыт — слепой.) Уже тогда от него жди чего-нибудь особенного. Вдруг он моргал кому-либо из парней, бросал из рук в руки гармонь и, кувыркнувшись через голову — петухом вылетал на середину круга: «Топор — рукавица, жена мужа не боится…» Антоныч волчком вертелся по кругу, и нелегко было разобрать — чем он больше работает: руками или ногами.
Когда он, обрабатывая ладонями колени, плечи и пятки, как бы между прочим попадал пятерней по блестящей своей лысине, то казалось, именно от этого удара приседал он к самому полу. Лихо хлопая руками под коленками, он петухом взлетал кверху, продолжая выделывать такие кренделя, что трудно было удержаться от восторга и смеха:
— Давай мою! — требовал он, усаживаясь на стул, возбужденно дыша. Это значило, что он будет играть на своей гармони, которую берег и пускал в дело в тот момент, когда веселье достигало своего апогея и простая гармонь или аккордеон, каких нынче развелось множество, не могли удовлетворить в полной мере гуляющих.