Мы дома, то есть в нашей хате, к которой уже привыкли. У порога нас приветствует капитан Ростков — маленький, светловолосый, улыбчивый человек. Он вернулся из рейда с танкистами, отписался, сходил в баню и теперь сияет, как медный, только что вычищенный таз. После объятий и взаимных расспросов он вдруг вскрикивает:
— Пляшите, ребята!
— Письмо из дома?
— Лучше пляшите!
Капитан что-то вынимает из своего бездонного кармана. Это совершенно затрепанные телеграфные бланки. Что же это может быть? Вероятно, действительно что-нибудь интересное, ибо Ростков даже в корреспонденциях своих ничего не преувеличивает. Ну что ж, проделываем несколько диких антраша, и после этого нам с Ковановым вручается два телеграфных бланка: это вызовы наших редакций. За усердную нашу работу нам разрешается провести Октябрьские праздники в Москве…
На следующий день в двенадцать часов мы уже сидим в штабном самолете — двухмоторной легонькой «Щучке», которую летчики называют «дугласенком» и которая пользуется у них весьма сомнительной репутацией. Однажды, летя из Сталинграда, я пережил в таком «дугласенке» жуткие минуты… но черт с ними, с несовершенствами этого самолета. Главное — он несет нас в Москву, и мы чувствуем себя в нем как два Ивана-царевича, которым предстоит предпринять путешествие на волшебном ковре. И в самом деле, разве не странно: в один день, даже, в сущности, за несколько часов, перелететь из пекла заднепровской битвы в Москву, где наши семьи, где, кажется, нет уже и затемнения.
Все пока идет отлично. Оторвавшись от земли, погружаемся в специальный корреспондентский, то есть очень глубокий, сон. И сны видим самые первоклассные, высокохудожественные и высокоидейные.
Просыпаюсь от резкого толчка. Самолет летит как-то странно, будто кто-то схватил его за хвост и тянет в сторону. Он хочет вырваться, а этот кто-то не пускает, и поэтому все это тщедушное крылатое сооружение, как бы наскоро состряпанное из двух «кукурузников», дрожит мелкой дрожью. Еще не понимая, в чем дело, замечаю очень поскучневшее лицо офицера, сидящего против меня, судорожные движения в кабине летчиков. Выглядываю в окошко и ничего не вижу. Его точно бы замазали снаружи чем-то густым, коричневым. Масло?
Кованов проснулся раньше. Вообще-то у него очень живое лицо, но сейчас по его виду никак не угадаешь, что он чувствует. Лицо будто окаменело. Ничего не объясняя, он командует мне спокойным, однако, голосом:
— Привяжись. Привяжись как следует, и потуже, в случае чего голову на колени, на сложенные руки, это смягчит удар.
Теперь понятно. Вспоминается глупейший анекдот. Инструктор-парашютист учит курсанта: «Если не раскрылся основной парашют, дергайте кольцо запасного». — «А если не раскроется и запасной?» — спрашивает курсант. «Тогда отрывайте уши и бросайте их вниз». — «Почему?» — недоумевает наивный курсант. «А потому что они вам больше не пригодятся…»
Когда-то, помнится, я смеялся над этим анекдотом. Теперь не до смеха. Ох, неважно чувствуют себя Иваны-царевичи, когда ковер-самолет вдруг начинает быстро падать вниз. Гул мотора изменил тембр. Машина двигается какими-то зигзагами.
— Да что случилось? — спрашиваю я, скажем прямо, не очень твердым голосом.
— Правый винт оторвался, — философски поясняет Кованов и, как хозяйственный крестьянин у лошади проверяя подпругу, дергает мои ремни.
Вглядевшись в загрязненное окно, я замечаю, что действительно у мотора нет винта. Мы продолжаем идти на одном, быстро теряя высоту. А внизу, под нами, сколько можно разглядеть, голые лиственные леса и болотца, уже затянутые ледком и побелевшие. Нет, черт возьми, я не покажу, что трушу. С трудом выдавливаю на лицо какой-то неестественный зевок и замечаю, как точно бы в ответ мне, широко и более естественно зевает Павел, а за ним и офицер, сидящий напротив меня.
И вдруг — батюшки! — самолет устремляется вниз уже на тяге одного винта. Смотрим в окно.
Теперь бы только дотянуть. Кованов неподвижен, как гипсовый монумент. И лицо застыло — ни страха, ни волнения. Спит, что ли, с открытыми глазами? Попробую-ка и я.
Тут шасси тяжело ударяется обо что-то, вижу мелькнувшую в окне зелень хвои, натягиваю плечами ремни, бросаю голову на колени, на сложенные руки, зажмуриваюсь, жду удара. На мгновение проносятся в сознании лицо жены, сына, матери, и… мне становится так стыдно, будто в лицо плеснули горячей водой. Самолет самым нормальным образом пробежал по заиндевевшей траве к березовому леску и уперся кабиной и крыльями в кусты. Уперся мягко и, я бы даже сказал, нежно.
Летчик, капитан Иваненко, с бледным, но спокойным лицом поднимается с сиденья. Руки у него, однако, дрожат, и папироска, которую он хочет взять из коробки, падает на пол. По посадочной площадке к машине во весь опор несется автомобиль с красным крестом. Напрасно! Все благополучно, как говорится, отделались легким испугом.
Нас, прилетевших с горячего фронта, тут, на перегонной базе, организованной совсем недавно, принимают необыкновенно радушно, тепло. Появляются и горячая пища, и горячительные напитки. Хорошая жизнь! Одна беда, завтра праздник, и все машины у них в разгоне. В гараже только старый грузовичок, никогда никуда за пределы аэродрома у них не выезжающий. Мы долго и настойчиво упрашиваем начальника базы дать нам этот грузовичок до Москвы. Он колеблется.
— Ну куда вам торопиться?.. Вы знаете хоть, где вы сели? Это же самые чеховские из всех чеховских мест. Переночуйте, завтра сам свожу вас туда, а?.. Там все сохранилось. Даже скворечня есть, на которой надпись «Питейный дом». Сам Антон Павлович делал, ну?
Все это, конечно, безумно интересно, и нам, разумеется, хочется посмотреть историческую скворечню.
Но ведь Москва-то рядом. Мы с августа не видели своих жен и сыновей. И как только этому инженер-майору не стыдно держать нас здесь!
— Ну езжайте, что с вами поделаешь! — машет рукой начальник базы. — Только если будете куковать ночь в дороге, я не отвечаю.
Шофер на этом чахлом грузовике — молодая женщина, тоненькая, очень бледная. Еще на базе она признается, что сама боится этой проклятой машины и что от нее, от стервы, всего можно ожидать.
Кованов садится за руль, а шофер, сидя возле него, сейчас же засыпает.
Большой салют
И вот мы едем. Дрянная машина, но все-таки лучше, чем наш ковер-самолет. Пронзительный ветер порывами бросает в глаза сухую, колючую снежную крупку. Солнце, огромное, рыжее, медленно погружается за горизонт, зыбко освещая озябшие печальные поля. Торопливо сгущаются ранние осенние сумерки. И вдруг на горизонте, там, где Москва, мы видим красноватое мерцание, а потом потемневшее небо оказывается вкривь и вкось перечеркнуто пестрыми разноцветными огнями.
Весь горизонт освещается необыкновенным трепетом прозрачных чистых звезд. Кажется, что какой-то великан приподнимает над столицей густеющую темноту, приподнимает и опускает. Мы уже догадались — это же салют, который впервые доводится видеть.
Кого же приветствует сегодня Москва в канун праздника? Неужели взят Кривой Рог, а мы зеваем это событие?
Считаем залпы. Двадцать второй… двадцать третий… двадцать четвертый… двадцать пятый… Неужели я сбился со счета? Двадцать шестой… двадцать седьмой…
Машина вдруг притормаживает. Из кабины высовывается Кованов. Он тоже удивлен необычным числом залпов. Что взято?
Первый же регулировщик у Подольска вместо обычных слов: «Товарищ майор, разрешите обратиться к водителю» — говорит совершенно не по-военному:
— Киев! Освободили Киев! Москва стреляла за Киев!
Видно, что ему приятно произносить слово «Киев». Здорово! Вот это подарок! Мы забываем о всех своих бедах — о воздушной аварии, о сыром ветре, о том, что каждый километр с машиной что-нибудь случается и приходится то менять шину, то возиться с мотором, го разгонять по шоссе машину руками, чтобы его завести. Скорее в Москву! В родную предпраздничную сутолоку!
Столица все ближе. Поток машин увеличивается. Праздник чувствуется даже здесь! В предместье, за контрольно-пропускным пунктом, под черной трубой репродуктора стоит толпа. Пока проверяют наши документы, мы слушаем, как из рупора, покрывая все дорожные шумы, течет знакомый, ровный, глуховатый голос, который, раз услышав, узнаешь потом среди тысячи голосов.