Бойцам не терпелось:
— Когда же вперед?
— Как лешие какие сидим по оврагам. Сталинградцы вон кровью исходят, а мы зря вшей кормим.
От таких вопросов в последнее время житья не было политрукам и ротным агитаторам. И может быть, только вот сейчас, когда, не зная ничего конкретного, все, до поваров и обозных, чувствуют назревание событий, это настойчивое нетерпение угасло. Всем стало ясно: время не потеряно даром.
— Мы знаем теперь немецкие укрепления как свои собственные, — говорит, отворачиваясь от острого ветра, капитан Щеглов, похлопывая меховыми варежками, которые у него, как у мальчугана, привязаны на веревочке, продетой в рукава. — Вот по тому берегу у них окопы с пулеметными гнездами в блиндажах. Оттуда и отсюда каждая точка предполья прикрыта двух-трехслойным огнем, а потом укрепления второй линии. Вон, по опушке. А возле топографической вышки — ее сейчас не рассмотреть — пушечные дворики. А видите деревню? Он тут все деревни на сорок километров в глубину пожег, а эту оставил. Думаете, почему? Пожалел? Нет. Это у него узел: укрепленные дома, пулеметные точки в каждом сарае. Вон на том скотном дворе — видите длинное здание? — минометная батарея… Хитрит — ну и пусть хитрит. Мы тоже этому делу научились…
Глухая ночь. Холодный ветер нет да и шумнет внизу, в молодом соснячке. С шелестом метель тянет сухой, колючий снег, но льдистый воздух чист, и, когда луна вырывается из облаков, далеко видно. Враг не спит. Трепетные огни осветительных ракет время от времени взмывают тут и там. Они как бы приподнимают синеватую тьму ночи над полями и перелесками и снова бессильно гаснут, после чего синеватая мгла становится плотнее.
— Беспокоится. Нервный стал, — усмехается Щеглов. Ракеты взлетают снова и снова. — Теперь он каждую ночь так. Если б этой иллюминации у него не было, тогда бы… — Что было бы тогда, он не договаривает.
Спускаемся с вышки и будто бы окунаемся в лесную тишину. Тишина! Когда на грохочущем и полыхающем разрывами Сталинградском фронте появляется хотя бы ненадолго тишина, всем становится не по себе. Тишина — это значит: близится контратака. Где он атакует? Куда обрушит огонь своих, вероятно, уже подтянутых на новое направление батарей? Когда нанесет удар?.. Тут тишина другая. Тих лес, погруженный в глубокие снега. Слышно даже, как сыплется снег с ветвей, потревоженных белкой. Но во мне еще живут, так сказать, сталинградские инстинкты, и с невольной настороженностью я то и дело оглядываюсь в сторону неприятельских позиций.
По обледенелой траншее долго идем к передовым укреплениям. Тут под прикрытием завязывающейся к утру метели идут работы. Лопаты, кирки долбят смерзшуюся, окаменелую землю. Даже в те моменты, когда поблекшая перед утром луна выбирается из облачной тесноты, издали ничего и не разглядишь, кроме однообразного заснеженного пейзажа, — так ловко замаскированы ветками места работ. Но, приблизившись, можно видеть, как саперы в строжайшем молчании копают по направлению к вражеским позициям штурмовые ходы, врубают в грунт новые пулеметные точки, мастерят мостки для орудий. Все сложное штурмовое хозяйство передвигается к неприятельским укреплениям.
Здесь все живет. И все-таки тишина. Шумят под ветрами верхушки сосен, шелестит снег. Лишь изредка звякнет о камень лопата или послышится негромкий звук винтовок, задевших одна за другую, и сейчас же шепот:
— Тише, туды вашу через туды!
— Эх, покурить бы, братцы, разок единственный затянуться!
— Ишь чего захотел! Может, тебе чаю-кофею?..
Мягко ступая белыми валенками, появляется командир дивизии полковник Бусаров, высокий, крепко сбитый человек, в котором все — и по-особому, набекрень, надетая кубанка, и отороченная мехом венгерка, туго перетянутая ремнями, — выдает природного кавалериста. С группой старших командиров осматривает он вновь проложенные штурмовые ходы, огневые точки, над какими трудятся саперы.
Он очень внимателен к мелочам. Хрипловатым голосом расспрашивает у саперов, только что приползших от самых неприятельских позиций, как сняты мины, как расчищены и обвешены проходы для танков. Суховатый, строгий, в обычное время очень придирчивый по части субординации, сейчас он дружески советуется с саперами, как лучше наметить проходы.
— Солома — она, конечно, для фашиста приметна больно. Откуда взялась в лесу солома? Это фриц сразу сообразит. Однако танкисту солома виднее.
— А по-моему, лапник еловый не в пример ловчей, — говорит сапер, онемевшими, плохо слушающимися пальцами добывая папиросу из протянутого ему полковничьего портсигара. — Лапник, если его, скажем, на колышке приподнять, немцу в глаза не бросится, а танкисту на снегу такой маячок виден.
Осмотрев вновь отрытые ходы, комдив приказывает сверху выбить большие ступеньки, чтобы пехотинец, не оскользнувшись, одним прыжком мог вымахнуть из окопа. Не оскользнуться и не упасть, ибо оскальзываться и падать в начале атаки — плохой признак. Полковник очень придирчив к маскировке. Кого-то выбранил за глину, выброшенную на снег, за кирку, оставленную на виду. Загустевшая поземка несколько успокаивает его. Шевелящиеся снежные тучи тянутся над окопами, сухими иглами снег сечет лицо, руки.
— Помогает нам природа. Самый лучший маскировщик, — говорит полковник. — В Сталинграде, поди, об этом заботиться некогда было… Да, Сталинград, Сталинград…
Вчера, когда я только что представился ему, он, угощая нас, корреспондентов, чаем с малиновым вареньем, долго и дотошно выспрашивал, какая там обстановка. Слушал, хрустел суставами пальцев, много и нервно курил, а прощаясь, сказал:
— Может, и мы им, сталинградцам, маленько поможем…
— Как именно?
На это он не ответил. Но само молчание прозвучало весьма многозначительно.
Семь раз отмерь…
Большое красное солнце медленно вылезло из-за лесистого холма. Оно позолотило привычный пейзаж, и, хотя метель улеглась, ничто не говорило, что уже третьи сутки здесь вокруг по ночам кромсают мерзлую землю и что пушки и пулеметы, продвинутые вперед и замаскированные хвоей, стоят под самым носом у часовых противника. А может, что-то и сказало. Как знать. Он ведь очень бдителен, сегодняшний немец. Может быть, он тоже под покровом той же метели производит свои приготовления.
С опушки густого соснячка, сбегающего с холма, полковник производит рекогносцировку. Командиры батальонов и приданных частей знакомятся с местностью и на местности со своей боевой задачей. Пехотинцы договариваются о взаимодействии с артиллерией, танкистами, саперами. Устанавливают, какие из разведанных вражеских огневых точек должны быть сняты в первую очередь, какие потом, когда двинутся в бой танки, чтобы поддержать штурмовые роты, и где именно они должны прорывать оборону.
Все эго делается с будничной дотошностью, будто готовятся к военной игре, где предстоит блеснуть воинским мастерством и «красным», и «синим», а не идет самая кровавая из войн, решая судьбы человечества. Я был свидетелем, как год назад, тоже на Волге, у города Калинина, готовилось наше первое зимнее наступление против сил гитлеровского «Тайфуна». Теперь другое дело. Небо и земля. Именно в этой дотошности, с какой сейчас вот командиры разрабатывают на местности наступательную операцию, ощутимый признак роста нашего военного искусства.
Полковник необыкновенно придирчив. Как учитель на экзамене, требует ясности решений. Он сердится, когда какой-нибудь комбат произносит «как-нибудь» или «обстановка покажет», и даже как-то странно это желание, чтобы наступательный бой с первых же залпов артиллерийской подготовки решался чуть ли не как алгебраическая задача, в которой, увы, много неизвестных.
— Если еще раз услышу «в бою разберемся», наложу взыскание. Понятно?
Потом мы едем с ним по завьюженной полевой дороге в тыл передовых батальонов. Едем порядочное время — и вдруг… что такое? Начинает казаться, что прибыли на то же место, которое покинули час назад. Такой же лесок, сбегающий с холма стайками невысоких сосен. Извилистая балочка, за ней поле, а за полем, на горизонте, деревня, только не целая, какую мы видели, а пепелище, сожженная еще в прошлом году.