Выбрать главу

И вот теперь, в решающую минуту штурма Великих Лук, он здесь, представитель Ставки, заместитель Верховного Главнокомандующего. Жмет руку Фадеева.

— А что делает здесь автор «Разгрома»? Вы садитесь, садитесь, товарищи. Мы с комдивом тут все уже обсудили, поспорили и обо всем договорились. Сейчас вот как раз ужинать собираемся. Воюет он неплохо, посмотрим, какая у него кухня.

Кухня у полковника Кроника оказывается хорошей. И напитки имеются в достаточном количестве, хотя к ним почти никто и не прикасается. Тут выясняется одно почти невероятное, прямо кинематографическое соединение разных обстоятельств.

Командир дивизии Александр Кроник, оказывается, служил когда-то в кавалерийском эскадроне, которым командовал комэск Георгий Жуков. Фадеев же знал его еще по боям на Дальнем Востоке. Вот они и встретились как старые друзья, старые советские воины и старые большевики. А на Руси там, где встретятся три старых друга, без песни уже никак дело не обойдется.

Выясняется и еще одно, совершенно уже невероятное обстоятельство. Полководец, оказывается, играет, и хорошо играет, на баяне.

Где-то в охране штаба отыскали старенький инструмент. Ремень привычным движением кладется на плечо, пальцы делают молниеносную пробежку по ладам, широко развернуты мехи, и возникает тихая, задумчивая и печальная мелодия. Два голоса — тонкий фадеевский и хрипловатый баритон полководца — переплетаются, как бы обгоняя друг друга:

Позарастали стежки-дорожки, Где проходили милого ножки.

И когда дело подходит к припеву, в приятный этот дуэт вплетается хриплый после вчерашних телефонных разговоров бас комдива:

Позарастали мохом-травою, Где мы гуляли, милый, с тобою…

Грустит баян. Три голоса ведут задумчивую песню о разлуке, о несчастной любви, о девичьем горе. Согласно, дружно поют и славный полководец, и знаменитый писатель, и командир дивизии, которой с рассветом предстоит развернуть решающий штурм немецкой группировки, отказавшейся сложить оружие в окруженном городе…

И мне вдруг на ум приходит дикая мысль. А что, если кто-нибудь из гитлеровских полководцев соответствующего ранга, ну, скажем, фельдмаршал Браухич, или фельдмаршал Кейтель, или еще кто-нибудь из тех, кто с фашистской стороны руководит войной, увидел бы эту сцену, услышал бы эту песню, поверил бы он своим глазам и ушам и что бы он при этом подумал?

Песня сменяет песню. А там, за скрытой плащ-палаткой дверью, обдуваемая сырым, почти весенним ветром, обливаемая лунным светом, затаилась высота Воробецкая. Изрытая, источенная ходами сообщения, ощетинившаяся в сторону крепости стволами орудий. В теплеющей тьме фырчат моторы. Лязгают гусеницы. Войска готовятся для нового, может быть решающего, штурма.

После необыкновенного этого концерта я уснул каменным сном, но проснулся рано. Окошко блиндажа, выходившее на обледенелую стену земляного колодца, было еще темно. На столе догорала стеариновая плошка, и при ее свете я увидел, что две койки пусты. Комдива и полководца в блиндаже не было.

Набросив полушубок, вышел на свежий воздух. Внезапный ночной мороз убил оттепель, и все кругом оказалось покрытым мохнатым кристаллическим инеем. Часовой, греясь, пританцовывал у входа.

— Вчерашнего гостя видели?

— Так точно, видел. Они еще ночью в трусиках вышли, сделали гимнастику, потом снегом обтирались… А сейчас вместе с нашим по батальонам пошли, — часовой подул в озябшие ладони. — А здорово это они — в такую стужу снегом…

«При штурме Великих Лук»

Кроник перенес свой наблюдательный пункт уже на самую окраину города, в просторный деревянный блиндаж, откуда только что вынесли трупы убитых неприятелей. Лучистую дыру на потолке — след попадания нашего снаряда — затянули плащ-палаткой, сверху для тепла и маскировки засыпали снегом, с пола собрали и вынесли ведра три стреляных гильз. Печь затопили обломками мебели, принесенными сюда еще прежними обитателями, и оперативная группа штаба дивизии начала работать на новом месте.

Мне здорово повезло. С офицером связи, отправившимся в штаб армии, удалось послать на телеграф первую часть моей корреспонденции, о начале штурма Великих Лук. Теперь на свободе нужно выспаться на два дня вперед. Кто знает, когда еще в эти горячие дни доведется уснуть…

Забрался на нары, пристроился к кому-то из спящих, натянул полушубок, и последнее, что запечатлелось в мозгу, это черная голова полковника Кроника, покусывающего карандаш над планом города, какие-то командиры, греющиеся у печурки, огонь, который освещал их усталые, обросшие лица. И фигура Фадеева в углу. Сидя на стопке цинок,[7] разложив свои блокноты и бумаги на каком-то фанерном ящике, он при мигающем свете трофейной плошки пишет корреспонденцию для «Правды». Весь поглощен этим занятием. Ничего, должно быть, не видя и не слыша. Изредка оторвется от бумаги, посмотрит в темный угол, что-то пробормочет про себя, сделает жест, точно бы взвешивая нечто на руке. И снова, наклонившись, принимается скоро-скоро писать.

…Разбужен я был чьим-то криком. Как всегда на фронте, вскочил и сразу пришел в себя. Что такое? Все так же горит в углу фадеевская коптилка, но и сам он и все присутствующие смотрят в центр блиндажа, где полковник во все горло и очень раздельно кричит в ухо усатому командиру, поражающему каким-то особым бледным цветом лица:

— Как дела? Слышите меня, Беложилов?.. Я спрашиваю вас, как дела?

Капитан Беложилов смущенно улыбается и растерянно разводит руками. Он не слышит. Я вспомнил его историю.

В самом начале штурма Великих Лук, когда он повел в атаку свой учебный батальон, его взрывом тяжелого снаряда, вернее воздушной волной, отбросило метров на пять. Ран не было. Он был лишь оглушен, контужен. Придя в себя, догнал батальон. Снова принял управление. Командовал жестами. Его понимали, ибо за грохотом стрельбы ведь все равно ничего не слыхать. Сейчас его батальон один из первых рассек западную часть города и дерется уже в центре, на подступах к реке Ловати.

— Не слышите?.. Ладно, буду писать. Дайте бумагу.

Дальнейший разговор между командиром дивизии и командиром учебного батальона происходит уже на листке бумаги, который они по очереди передают друг другу. Я не знаю, о чем они переписываются. Но вот полковник встал.

— Ну ладно, упрямый вы человек. Коли так, ступайте.

И он обеими руками крепко пожимает капитану руку. Тот молодцевато козыряет, делает налево кругом, щелкает каблуками и скрывается в щели ходка.

Все деликатно делают вид, что ничего особенного не заметили. Я поднимаю с пола брошенную бумажку, на которой шла переписка. Вот этот беззвучный разговор полковника с командиром учебного батальона:

«Приказываю, сдайте батальон начштаба и отправляйтесь в санбат».

«Разрешите остаться до конца штурма. Чувствую себя хорошо».

«Идите в санбат».

«Разрешите остаться».

«Где вы сейчас сидите? Далеко от реки? Что мешает движению?»

«В крайнем доме квартала сорок. Река рядом. Мешает сильный огонь из желтого дома, что наискось. Прикажите артиллеристам накрыть его».

«Люди кормлены?»

«Ели горячее, настроение боевое».

«Немедленно ступайте в санбат. У вас хороший заместитель. Раненые не воюют».

«Я не раненый. Оглох только. Разрешите остаться».

Я прячу эту бумажку, одну из маленьких реликвий Великой Отечественной войны.

В это время из города вернулся заместитель командира по политической части. Шумный широколицый человек с трубкой в зубах и самодельной клюшкой в руке, о которую он опирается. Он тоже был ранен. Рана еще не вполне зажила. Хромает. Но о госпитале тоже слышать не хочет. Так и ходит, опираясь на самодельную клюшку.

вернуться

7

Так на фронте назывались оцинкованные ящики для патронов.