За этими делами как бы физически ощущаешь те сотни нитей, которые связывают газету с фронтом и тылом, с воинскими частями и заводами, с передовой и с самыми дальними городами, живущими в счастливой тишине и не знающими затемнений.
Перезнакомился со всеми, кто делает сейчас «Правду». Кроме тех, кого я упоминал, тут и Михаил Домрачев, ведущий сразу два отдела — партийный и сельскохозяйственный, и «промышленный магнат», как его в шутку зовут, Семен Гершберг, совсем молодой, круглолицый, веселый человек, ведающий вопросами производственными, и Лазарь Бронтман — репортер-ас, известный своими предвоенными репортажами о воздушных рекордах и полярных перелетах, и Миша Шишмарев — «командир отделения стенографисток», держащий связь с корреспондентской сетью, а по совместительству и начальник пожарной охраны редакции. Впрочем, все работают за двоих, а помощник редактора, смуглый, черноволосый, как-то очень весело прихрамывающий и вообще веселый парень Лев Толкунов, кроме своих прямых и очень нелегких в этих условиях обязанностей, ухитряется выполнять на фронте оперативные задания военного отдела и руководить строительством бомбоубежища, которое здесь так и зовется «редут Льва Толкунова».
Больше всех достается, пожалуй, Парфенову — заведующему отделом писем и отделом кадров. Кадры — ладно. Я, кажется, единственный кадр, над которым он сейчас хлопочет, а вот писем в «Правду» приходят тысячи. Их привозят на машинах, в мешках. В них все — и тревоги, и надежды, и печаль, и радость, и гнев на бюрократов, и гордость героями, и душевная боль. Словом, все, чем живет сейчас народ, что его волнует, заботит в эти тяжкие дни.
Сегодня эта почта принесла радость и мне. Где-то в начале рабочего дня, который в затемненном здании начинается поздно вечером, редактор вызвал меня:
— Для вас хорошие известия. Вот прочтите, — и протянул конверт, надписанный крупным, твердым почерком моей матери.
В нем оказались письмо и открытка. В письме: «Глубокоуважаемый товарищ редактор! В Вашей газете напечатана статья моего сына Бориса Полевого. Со дня моего ухода из Калинина я потеряла его из виду и не знаю его адреса. Если адрес его Вам известен, очень прошу переслать по нему открытку, которую я прилагаю к письму. Заранее благодарная врач Л. Кампова». На открытке без адреса было: «Здравствуй, Боря! По статье твоей я узнала, что ты жив, здоров и находишься где-то в наших тверских краях. Я тоже здорова. Живу в Москве, у тети Мани. Работаю в госпитале. Будет время, напиши, пожалуйста, о себе, о своих. Адрес ты знаешь. Мама».
— Сегодня же отправляйтесь к ней, — говорит редактор, — передайте ей от нас привет и… — Он на миг удаляется в заднюю комнату и выходит оттуда, неся початую головку сыра. — И это вот ей передайте.
Я уже знаю скудость редакционного существования и отвожу руки за спину. Но редактор рассердился:
— Берите и ступайте, не теряйте время! Матери — отличный народ, матерей надо беречь и уважать…
В маленькой комнатке ветхого дома где-то на Швивой горке, где в соседстве со своей школой с дореволюционных лет жила моя тетка-учительница, отыскал я мать. Она была все такая же, не по годам бодрая, деятельная, уверенная. Туго ли живется? Ну, конечно же, туго. Всем туго. Такое время. В гражданскую еще туже жили. Пережили, ничего…
Потом она принялась рассказывать о военном госпитале, где по годам своим она, к сожалению, «сверхштатная единица». Уже потом узнал я, что своих раненых она все же ухитрилась погрузить на машины, что партком «Пролетарки» помог ей в этом деле, прислав на помощь людей, но сама она, замешкавшись дома, уходила уже пешком из оккупированного города по проселочной дороге, унося в портфеле лишь свой халат, докторскую шапочку и стетоскоп. Добрые люди довезли ее на попутной машине до Клина. Там она явилась в военный госпиталь. Город бомбили, персонал сбился с ног, и пара рук квалифицированного медика оказалась очень кстати. С этим госпиталем она и приехала в Москву.
— А Андрей? — спросил я о двоюродном брате, пятнадцатилетнем пареньке, воспитывавшемся в нашей семье.
— Где вы все — на войне… Когда немцы подошли к городу, он с ребятами из своего класса пошел в истребители. У меня даже не спросился. Забежал только с ружьем ко мне в госпиталь, крикнул впопыхах, что идет в окопы у Ворошиловки, съел чашку компота и исчез… Говорили, что там немцев удалось задержать… А больше ничего о нем не знаю. Как освободите город, ты его найди. Ладно? И напиши мне, как он. — Говорит, а сама все посматривает на свои старенькие часы с решеточкой на стекле: время ее ночного дежурства в госпитале приближается.
— Ты что, торопишься, что ли?
— Да, мне пора. А ты тоже иди, иди. У тебя, наверное, дела. Знаешь, как наши раненые по утрам вашу «Правду» ждут!.. Сейчас ведь никто сложа руки не сидит…
Среди военных корреспондентов «Правды» немало писателей: Борис Горбатов, Алексей Сурков, Вадим Кожевников. Пишут Илья Эренбург, Александр Фадеев, Алексей Толстой, Михаил Шолохов. Из Ленинграда передают свои репортажи Николай Тихонов, Всеволод Вишневский, Виссарион Саянов. Но больше всех в эти дни пишет Владимир Ставский, с которым мы подружились во время освободительного похода в Западную Белоруссию. Он все время на фронте, в редакции почти не появляется, присылая с разными оказиями длинные листочки, исписанные мелким четким почерком.
И вот сегодня он вломился в мой кабинетик, именно вломился. Большой, шумный, в отлично пригнанной военной форме, с ромбами бригадного комиссара в петлицах и набором сверкающих орденов на груди.
Участник гражданской войны, боевой разведчик, переплывший однажды пролив, чтобы доставить в штаб новые данные о передвижении белых, он на всех войнах чувствует себя как рыба в воде. Во время освободительного похода в Западную Белоруссию он щеголял по Гродно в полной форме кубанского казака: в бешмете с газырями, в хивинковой папахе с красным дном, в сапогах со шпорами, так что ветхозаветные здешние евреи в длинных лапсердаках, помнящие еще царское казачество, завидев его эффектную фигуру, предусмотрительно переходили на другую сторону улицы. Но при всем воинственном виде и всем известной храбрости, о которой среди журналистов ходит немало рассказов, это очень отзывчивый человек. До того отзывчивый, что всегда в походе оказывался без денег, ибо все свои раздавал ребятишкам, вертевшимся около гостиниц.
— Ну, поздравляю с правдистским крещением! — с ходу атаковал он меня и стиснул в своих медвежьих объятьях. — Нашего полку прибыло, в бой древняя Тверь пошла… Рад, дружище, рад. — И тут же, чуть понизив голос, он таинственно сообщил: — Тебе предстоит большая работа. — И уже совсем шепотом: — Скоро мы будем в твоем Калинине. Ясно? Можешь не сомневаться, раз я говорю.
Должно быть, он заметил мой иронический взгляд.
— Нет, нет, дружище, я сейчас далек от шапкозакидательства. Переболел этим. Теперь уж не пою «Любимый город может спать спокойно». Устарело. Любимым городам нашим долго еще спокойно не спать… Во что нам эти песенки-то обошлись?.. И все-таки я говорю: скоро мы будем в твоей Твери. — Он сел на диван, и диван застонал под его грузной фигурой. Расстегнул ворот кителя. — У них мощная, закаленная армия, осатаневшая от побед. Они отличные солдаты. У них больше танков, самолетов, орудий… А мы сильней. Да, да… Русский солдат никакому иноземцу в бою не уступал, а теперь он защищает свой социалистический дом. Вот он уперся перед Москвой, и никакими силами его от земли не оторвать. — И вдруг предложил: — Давай пари. Ставлю голову против бутылки водки, что следующую Октябрьскую годовщину мы будем праздновать далеко западнее твоей почтенной Твери. — И, вскочив с дивана, не говорит, а прямо-таки изрекает: — Завтра на Красной площади парад будет! Ясно? Традиционный. И все Политбюро на трибуну поднимется… А сегодня я пойду на торжественное заседание Моссовета. Сам с докладом сегодня выступит. Ну? Как?..
Я вытаращил глаза. Розыгрыш? Немцы рядом — где-то в Химках или Ховрине. Их летчики, едва поднявшись с аэродромов, оказываются над Москвой. Сегодня, 6 ноября, немцы особенно активны в воздухе. Тревога за тревогой, весь день проходит под аккомпанемент зениток — и вдруг торжественное заседание… Парад! Ставский, наслаждаясь моим изумлением, басовито хохочет: