Потом вдруг спрашивает:
— Ну а в своих корреспонденциях много врете? Нет? Ну а в ту мировую было дело, подвирали. Еще как! Среди нас был брат Владимира Ивановича Немировича-Данченко, ну того самого, мхатовского. Талантливый был журналист. Лихо писал. Так вот в писаньях своих такие финты давал, что мы его звали Невмерувральченко… — Посерьезнев, опять показал трубкой на скелеты с загипсованными повязками. — Понимаю вас. Зачем вам выдумывать? Вот как такое опишешь, если ты не Данте и не Эдгар По?..
Да, описать это трудно…
— …А Сергей Есенин в ту войну был братом милосердия. Не знаете? Ну вы много чего не знаете… Добровольцем пошел. По-тогдашнему вольноопределяющийся… И был хорошим братом. Видел его в форме — голубые глаза, кудри из-под фуражки — херувим, смерть сестричкам… Но это внешне. А старые лекаря о нем нам говорили: самоотверженнейший господин. Ночи возле тяжелораненого сидеть умел, разговорами развлекал, стихи свои читал… Так-то-с… Но такого, — он снова показал тростью в сторону костей с гипсовыми повязками, — о таком нам тогда и не снилось. Фашизм — проклятейшая идеология… Вот где сатана-то правит свой бал…
Ошеломленные, молча возвращались мы назад, и только вид оживающего Харькова несколько рассеивал гнетущее впечатление. Мелькают новые вывески — маленькие, неказистые, наспех намалеванные на фанере и на полотне, а то и просто на куске картона или на стене, но родные, советские. Женщины в пестрых летних платьях спешат куда-то по солнечной стороне улиц. Группа молодежи чинит мостовую. Монтеры тянут медный провод. Говорят, к Октябрьским торжествам харьковчане пустят трамвай по основным линиям.
Раненые в халатах и пижамах греются в садике на солнышке. Огромные афиши извещают о гастролях Ивана Семеновича Козловского. Маленькие рукописные листочки по-русски и по-украински объявляют студентам о начале занятий в медицинском, металлургическом, электромеханическом и каких-то других институтах.
Заводской район, который тогда, в день освобождения, поразил нас своей мертвой тишиной, особенно оживлен. На узких кривых улицах много народу. На каждом шагу фанерные щиты — различные строительные и промышленные организации объявляют о наборе рабочей силы. Эти щиты наперебой зовут слесарей, сварщиков, плотников, штукатуров, каменщиков. Самое перечисление этих профессий говорит о возрождающейся здесь жизни.
В проходной будке Харьковского тракторного, сделанной из огромной бочки, — усатый старик в очках, с трофейной немецкой винтовкой. Уже охрана. Значит, есть что охранять. Долго ходим среди гигантских развалин, среди бетонного и кирпичного хаоса, из которого торчат посиневшие от огня, скрюченные, как стружки, железные швеллеры.
Но вот среди этой мертвой камнеломни мы увидели рабочего. Он нес на плече доску, и свежезолотистая эта доска вздрагивала и сгибалась в такт его шагам. Подойдя к Петровичу, попросил огоньку, закурил и потом скрылся за бетонными развалинами силового цеха.
Очень запомнился мне этот человек с доской. Значит, в этих развалинах уже возрождается жизнь! Он приладит свою доску где-то тут, в кирпичном хаосе, к ней прибьют вторую, третью… десятую. Потом… Кто знает, может быть, возвращаясь с Петровичем домой из-под Бухареста или Будапешта, или бог знает еще из каких далеких краев, проезжая через Харьков, мы увидим этот завод еще более могучим, чем раньше.
Воскрешение гиганта
Через полчаса мы увидели уже настоящий работающий заводик, организованный в одном из цехов разрушенного паровозостроительного гиганта. Он вступил в строй и выпускал продукцию для фронта. Его директор, совсем еще молодой человек, потерявший руку в сражениях у Сталинграда, показал нам свое возрождающееся хозяйство. От здания сохранились одни стены. Станки стояли под открытым небом, и только наспех организованная формовка в литейном была покрыта брезентом. Но завод работал и в вёдро и в дождь, и, хотя иной раз в цеху бушевал настоящий ливень, рабочие не отходили от своих станков. Впрочем, крышу уже начали покрывать стеклом. По стальной паутине потолочных ферм ползали стекольщики, похожие снизу на паучков.
Когда мы проходили с инженером по токарному цеху, мы заметили вихрастого мальчугана, стоявшего у станка-автомата. Он был так мал, что не смог бы дотянуться до станка, если бы ему под ноги не подставили деревянный ящик. Курчавая синяя стружка веселой лентой завивалась под резцом, и мальчуган, весь поглощенный работой, должно быть, даже и не замечал нас. Мы несколько минут постояли у него за спиной, любуясь тем, как умно, уверенно, ловко маленькие замасленные руки управлялись со станком, убавляя и прибавляя ток воды, регулируя зазоры, меняя ход.
Начальник цеха сказал, что этому мальчику пятнадцать лет, что он круглый сирота — отец погиб на фронте, мать убита при бомбежке, сестра угнана в Германию. Мальчуган настоял, чтобы его взяли на завод. Он прилежно учился и сейчас один из лучших токарей.
В цехе работало много подростков, но этот бледненький привлекал к себе почему-то особое внимание. Уж очень он был поглощен своим делом. Поглощен настолько, что, даже отложив обточенный корпус в аккуратную стопочку и быстро заправив новую заготовку, он не оглянулся на незнакомых людей, которые вот уже несколько минут стояли возле него.
— Как тебя звать? — спросил я.
— Петр, — отозвался он, не оглядываясь.
— А фамилия?
— Та Скляренко, — ответил он сердито.
— Тебе сколько лет?
— Та пятнадцать же…
В голосе его было уже раздражение, но и теперь он не обернулся, следя за тем, как с ровным хрипом снимает резец с чугунной болванки вьющуюся стружку.
— Ты давно тут работаешь?
Тут он обернулся, и на глазах его мы увидели крупные сердитые слезы.
— Чего вы ко мне прицепились? Я ж, видите, работаю. Мы соревнуемся вон с ним, — он кивнул головой на пожилого рабочего в железных очках, неодобрительно косившегося на нас и на инженера и с такой же сосредоточенностью, как и этот мальчуган, следившего за станком. — Вчера он обогнал меня на семь корпусов, а вы мне мешаете!
Мы уезжали из Харькова вечером. Косые, уже негреющие лучи солнца сверкали в стеклах домов на Холодной Горе и красным пламенем обливали развалины завода «Новая Бавария». Со смены возвращались рабочие. Где-то вдали играл духовой оркестр. На высокой ноте звенела циркульная пила. На скамеечках, под розовеющими буками бульвара, сидели парочки.
Подъезжая к дому, мы поделились с Павлом впечатлениями.
— Тебе что больше запомнилось?
— Бледненький мальчуган, — ответил он.
— А мне — доска…
— Какая доска?
— А та, на тракторном…
Действительно, эта свежая, гибкая золотистая доска, вздрагивающая на плече рабочего, на фоне заводских развалин символизировала оживающий Харьков, возрождение жизни, неиссякаемость творческой энергии народа.
Полтавская битва
Вот уже несколько дней не раскрывал дневника. События на фронте развертываются с кинематографической быстротой. Ездить приходится столько, что перестали считать дни. Не прошло и недели, как на прощанье сфотографировались всей журналистской братией на крылечке дома с нашим Пифагором, а кажется, что это было уже давным-давно.
Давно ли мы слушали гром артиллерийской музыки на мжинском рубеже? А вчера мы чуть было не опоздали ко взятию Полтавы, находящейся более чем в ста двадцати километрах от Мжи, за широкой и полноводной Ворсклой.
После Мжи противник несколько раз пробовал закрепиться, используя для этого «орешки» и серьезные рубежи на реке Ольховатке, по руслам ручьев Мерчик, Орель и других. Он пытался если не остановить, то хотя бы измотать части нашего фронта, замедлить их стремительное продвижение в долину Ворсклы. Но и это не удалось. Наши наступали неудержимо быстро. Следя за развитием сражения на Полтавском плацдарме, характерного смелостью тактических ходов, быстротой перегруппировок, маневром, стремительностью, большим напряжением и быстротечностью боев, мы видели, как в оборону противника все время врезаются то тут, то там наши клинья. Знакомый почерк генерала Конева, применявшего эти маневренные приемы еще в трагические дни лета 1941 года на Западном фронте.